ВОЗВРАЩЕНИЕ К НАЧАЛУ ЛИРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ И РОМАН МОСКВА «СОВРЕМЕННИК» 1990 Владимир СОЛОУХИН
ББК 84Р7 С6О Солоухин В. А. С 60 Возвращение к началу: Лирическая повесть и роман.— М.: Современник, 1990.— 478 с. ISNB 5—270—00998—6 «Владимирские проселки», опубликованные впервые в 1957 году в журнале «Новый мир», были первым прозаическим произведением, принесшим Владимиру Солоухину известность в широких читательских кругах. Вслед за ним увидел свет роман «Мать-мачеха». Но по условиям того времени оба произведения претерпели существенные сокращения. В предлагаемой книге автор возвращается к первоначальному варианту лирической повести «Владимирские проселки» и романа «Мать-мачеха». С4702010201 — 251 М106(03) — 90 130—90 ББК84Р7 ISNB 5— 270—00998—6 © В. Солоухин. 1990
ОТ АВТОРА «Владимирские проселки» — дитя раскрепощенности, раскованности, если хотите, свободы. Конечно, определенной степени раскованности и свободы, иначе и быть не могло, если учитывать обстановку и время. Но рождение замысла, а также исполнение его происходили в атмосфере именно раскованности и свободы. Сейчас вспоминаю: какое счастье было писать «Владимирские проселки»! Учась в Литературном институте, я прозы не писал совсем, разве что письма, да и то редко. Однако после окончания института судьба распорядилась мною по-своему (или я распорядился своей судьбой) Стихи пишутся не каждый день, а от случая к случаю, печатаются же и того реже. Сборника стихотворений еще не было. Да и что такое первый сборничек стихотворений по семьдесят копеек за строку (в тогдашнем масштабе цен), а надо ведь снимать комнату, надо питаться и одеваться. Только надо идти служить. Мне удалось (и тут было- таки что-то от судьбы) определиться очеркистом в журнал «Огонек». С одной стороны это был прекрасный выход из положения. Многие об этом могли бы только мечтать, да и сейчас из литераторов моего тогдашнего возраста (27 лет) многие, вероятно, мечтают. Обратная сторона состояла в том, что писать нужно было по заданию редакции и так, как нужно редакции. Я и писал об оленеводах Севера, трубопрокатчиках Мариуполя, скотоводах Киргизии, рыболовах Воронежской области, о пчеловодах рязанских, льноводах вологодских, свекловодах украинских, и везде были только передовики, ударники, орденоносцы, а то и герои труда вполне в духе того времени и того «лица» журнала «Огонек». Несколько позже я шесть раз съездил на целину и написал шесть очерков об освоении «целинных и залежных» земель. В очерках я всячески прославлял эту чудовищную, сумасбродную, нанесшую нашей планете (не говоря уж о стране) непоправимый вред акцию. Но в душе к все же оставался поэтом, и в душе моей накапливался протест. Будучи корреспондентом «Огонька», я передвигался по земле на самолетах, вертолетах, аэросанях, оленьих упряжках, верблюдах, 3
верховых лошадях, военных крейсерах, рыбачьих суденышках, лайнерах, канатных дорогах, дрезинах, не говоря уж о просто автомобилях, особенно повышенной проходимости; будучи корреспондентом «Огонька», я побывал в Малоземельской тундре, в Усть-Куте и в Андерме, на Иссык-Куле и Сусамыре (Киргизия), на Украине, в Венгрии и Албании, на Азовском и Адриатическом морях. Накопившееся чувство протеста сказало мне: оставь все, иди пешком, и не по каким-нибудь экзотическим краям, а по своей простенькой, но родной владимирской земле, где родился и вырос. И пиши не для редакции, но для себя. Эта раскованность и освобожденность в душе совпали с большими переменами, происшедшими в жизни страны, а возможно, в какой-то мере явились их следствием. Людям сказали: до сих пор вы жили не так, теперь все пойдет по- другому. Люди поверили в перемены, в возможность перемен. Слова «подъем сельского хозяйства», «крутой подъем сельского хозяйства» не сходили с газетных страниц. Люди на какое-то время поверили в перемены к лучшему, прошел XX съезд КПСС, были ликвидированы лагеря (трудовые армии) с одновременным населением более десяти миллионов человек, изменилась сама атмосфера, сам общественный климат в стране. Те слова, которые я употребил применительно к своей душе: «раскрепощенность», «раскованность», «свобода» — можно было применить и к стране в целом, тоже, конечно, в определенной степени. Так или иначе эти два момента — мое настроение и настроение общества — в то время совпали, что и дало мне возможность сказать в начале этих страничек, что «Владимирские проселки» — дитя раскрепощенности, раскованности, если хотите, свободы. Сейчас вспоминаю: какое счастье было писать «Владимирские проселки!» Но, как известно, написать книгу — это одно, а опубликовать ее — это другое. То, что настроение книги и всеобщее настроение совпали, благоприятствовало мне, но все же раскрепощенность и раскованность — приходится повториться — были только определенной степени, и я это очень скоро почувствовал. Рукопись (ходил я по проселкам летом 1956 года, а закончил книгу к лету 1957-го) была благосклонно встречена в журнале «Новый мир». Там прозой заведовал Борис Агапов, первым прочитавший «Владимирские проселки», главным редактором был Константин Михайлович Симонов, а его заместителем А. Ю. Кривицкий. Эти три человека решили мою судьбу, я получил телеграмму: «Срочно зайдите «Новый мир» по поводу рукописи». Встретил меня Кривицкий. Говорил он своеобразно, остро и к тому же слегка заикался. Он произнес фразу, которая для всякого молодого автора (да еще в редакции «Нового мира») должна была бы прозвучать сладчайшей музыкой. Но, правда, тотчас же он и привнес в нее долю горечи. 4
— Ну, ч-что, от-тец, завтра засылаем твою повесть в набор. 3-завтра. Но только ты все, что я отчеркнул и подчеркнул к-каран- дашом, ты, отец, убери. И н-не старайся словчить, кое-что оставить, честно убери все, что я отчеркнул и подчеркнул к-карандашом. 3-завтра сдаем в н-набор. Домой я не шел, а летел на крыльях. Мало ли что — поправки! Всегда должны быть поправки. На то и существует редактура. Разные мелочи, погрешности, неточности... мало ли... Но ждали меня не мелочи и не погрешности. Когда я перелистал рукопись и увидел все отчеркнутое и подчеркнутое... преувеличу, если скажу, что я рыдал и плакал, но рыдать и плакать мне хотелось. Придется повторить сказанное уже не однажды. Можно отлить от вина некоторую его часть. Вина станет меньше, но оставшаяся его часть сохранит все свойства и качества сорта: сладость, терпкость, горчинку, крепость, наконец. А можно хитроумным способом извлечь, вытянуть из вина какой-нибудь компонент, вина при этом почти не убудет, но получится уже не то вино, а может быть, даже и вовсе безвкусная водичка, бурда. С «Проселками» обошлись именно таким образом. Ну, не до бесчувствия, положим, не до бурды, но некоторые свойства «напитка» были нарушены и уничтожены. Да еще и потребовали, чтобы я дописал несколько мест в духе приближающегося сорокалетия. Журнал с «Проселками» выходил в августе — сентябре, так что до сорокалетия оставалось всего ничего. Перед Кривицким я только что не становился на колени, умоляя сохранить мой текст в первозданности, но он гнул свое. — От-тец, что т-ты хочешь? У нас ц-ц-церковь от государства отделена, а л-литература к нему присоединена. И п-потом, мы выходим к-когда? В сентябре. А что будет происходить через месяц? С-сорока- летие. Так что ты, от-тец, не...— тут он употребил непечатное, но выразительное словечко,— хочешь — сдаем в набор, а не хочешь, как хочешь. Почему же я хоть и плакал, а все-таки согласился? Согласился вычеркнуть все, что отмечено карандашом, и (еще хуже) дописать несколько вставок по нескольку страниц, вставок тяжелых и мертвых, как глина, вставок чуждых, инородных для самой ткани и самой атмосферы «Владимирских проселков»? Можно ответить просто: «Хотелось напечататься в «Новом мире». Тотчас посыпятся вопросы: а где же авторская гордость, а где же самостоятельность, принципиальность, мужество в отстаивании своих позиций? И все же автора в этом случае можно понять. Во-первых, все мы, а особенно начинающие писатели и поэты, с первых литературных шагов приучены к тому, что редакторы газет, журналов, издательств правомочны «редактировать» наши тексты и это с наших первых шагов вос5
принимается нами всеми как неизбежное зло, а вернее, как нормы нашей литературной жизни, как повседневность. Твардовский (!) как-то говорил пишущему эти строки, имея в виду и свои тексты, но главным образом, видимо, тексты, публикуемые им в своем журнале: «Иногда думаешь, ничего уж там не осталось (в отредактированном тексте), а потом журнал выйдет, посмотришь: нет, кое-что осталось». Так это — Твардовский! Что же спрашивать с молодого писателя, пытающегося опубликовать свое первое произведение... Да и надо представить себе психологию человека, написавшего свое первое, чего-то стоящее произведение, радость от его написания, горячечное нетерпение отдать его читателям, помноженное на врожденное или благоприобретенное чувство времени, на безошибочное чутье и чувство, что произведение нужно именно сейчас, что именно теперь его время, его минута, по пословице: «Хорошо яичко к Светлому дню». Ведь даже у Тургенева есть стихотворение в прозе, где он говорит приблизительно о том, что одно дело написать, а другое дело — написать ко времени. Так называемое «попадание в десятку» зависит и от того, что и как написано, и от того, когда написано. Повторю свой «камешек» многолетней давности. «К вопросу о своевременности. Представим, что во времена татарского нашествия какой-нибудь русский изобрел станковый пулемет. В то время один пулемет мог бы остановить целую орду, изменить историю. Но изобретатель закопал его в землю. Откопали пулемет во время гражданской войны. Ну и что? Конечно, одним пулеметом больше, но и только». Нет, никак не мог я взять рукопись в «Новом мире» (где ее готовы сегодня уже отправить в типографию), унести домой и положить в стол или скитаться с ней по другим журналам, где ее тоже ведь будут редактировать. Журнал «Новый мир» никогда не слыл самым осторожным и самым ортодоксальным из журналов. А то, что вещь была напечатана вовремя и, можно сказать, попала в яблочко (или где-то близко), показала быстрая реакция на нее как читательских писем, всеобщих разговоров, так и критики. У редакторов находится и еще один аргумент. Они говорят автору «Но это же будет журнальный вариант. Журнальный вариант часто публикуется в сокращении. А потом в книге ты все восстановишь». Аргумент этот — лукавый. Книжное издательство потом крепко держится именно за журнальный вариант, уже апробированный во всех инстанциях Автору говорят: «Книга пойдет без сучка, без задоринки. А то из-за нескольких фраз будет задерживаться или вовсе вылетит из плана. Вы же заинтересованы...» Но главное даже не в этом. Автор оказывается парализованным не этими соображениями, а тем, что после драки кулаками не машут. У читателей (у общества, если хотите) впечатление о новой вещи скла6
дывается по первому прочтению. Читатель скорее заметит, если что- нибудь вычеркнуто в книге по сравнению с журналом, нежели что-нибудь добавленное. Так что я не льщу себя надеждой, будто теперь опубликованные полностью, в первозданном виде «Проселки» произведут новое впечатление, но все же можно понять желание автора возвратиться наконец к первому, подлинному варианту книги. В первое время в читательских письмах сквозил мотив: автор должен пройти по второй половине Владимирской области и написать вторую книгу «Проселков». Слава богу, я вовремя сообразил, что когда пишется продолжение книги, то получается не новая книга, но просто первой книги становится в два раза больше. Теперь проскальзывает иногда в письмах новая мысль: пройти по прежнему маршруту и посмотреть, как все изменилось там и в какую сторону. За эти сорок с лишним лет. Можно и не ходя сказать, что того подъема, того крутого подъема сельского хозяйства, о котором писали газеты, на который надеялись люди, не произошло. Правда, колхозники стали получать зарплату (и приличную по нашим условиям), что они из колхозников превратились в наемных сельскохозяйственных рабочих, но в целом уровень земледелия упал еще ниже, деревня окончательно опустела и выветрилась, мертвые храмы окончательно доразвалились, земля зарастает крапивой и разными сорняками, уцелевшие дома в деревнях скупают московские художники (вообще городские люди, «дачники») вовсе не из стремления заниматься земледелием либо скотоводством. А всего на российских просторах, говорят, восемьсот тысяч пустых домов, кроме тех, что уже сломаны и земля под ними запахана. Но опять же, и в запаханном виде зарастает осотом и аптечной ромашкой. Отреставрировали Суздаль, сделали его туристическим центром. Деревянную церковку из с. Глотова, которую я первым обнаружил, ходя по «проселкам» (см. в книге соответствующие страницы), перенесли в Суздаль, и теперь она стоит на территории музея-заповедника. Так что можно, можно было бы найти много разных изменений на пройденном маршруте, но это все равно, как если бы все время подмалевывать портрет человека или ретушировать фотографию, по мере того как изменяется с возрастом оригинал. Фотографии говорят о зафиксированном моменте, о вчерашнем дне, но поэтому-то их и хранят. Теперь о романе «Мать-мачеха», написанном в 1964 году. Он публиковался в журнале «Молодая гвардия», когда главным редактором этого журнала был (царство ему небесное!) Анатолий Васильевич Никонов. Надо сказать, что к тексту отнеслись тогда в журнале бережно, но все же уговорили меня убрать главный сюжетный ход. В кинематографе это называют сценарным ходом. Считается при этом, что если нет «сценарного хода», то нет и фильма. Приведем один только пример. Влюбленные мужчина и женщина потерялись в современной суете кишаще7
го на земном шаре человечества. На протяжении фильма они ищут друг друга, но все время им что-нибудь мешает соединиться. Наконец, после долгих лет разлуки, они встречаются, их ждет счастье любви и совместной жизни. Они садятся на пароход, чтобы отправиться в свое свадебное путешествие. Последние кадры фильма: пароход отплывает. На борту надпись «Титаник». Теперь представим, что эти последние кадры вырезаются. Не половина фильма, не четверть фильма, последние кадры, надпись «Титаник». Из метража фильма ничего не убыло. Несколько сантиметров пленки. А результат? Можно уговаривать автора фильма: ведь все осталось, они любят, как они ищут друг друга. Но зачем такой мрачный финал? Весь фильм остается, подумаешь, последний кадр... Да, но кадр кадру — рознь. Таким образом из «Мать-мачехи» был убран главный сюжетный ход, вернее, главный нервный узел сюжетного хода, хотя по объему это несколько страничек текста, пять-шесть, не больше. Так роман и был опубликован, так он и переиздавался время от времени, но тем, у кого хватало терпения дочитать его до конца, финал романа казался, вероятно, не только странным, но и непонятным. Я не хочу говорить сейчас, о каком конкретно эпизоде идет речь. Убежден, что тот, у кого опять-таки хватит терпения дочитать роман до конца, безошибочно угадает, о каком эпизоде идет речь. Я счастлив, что дожил до времени, когда два самых ранних и очень дорогих мне произведения могу увидеть изданными в их первоначальном, подлинном виде.
ВЛАДИМИРСКИЕ ПРОСЕЛКИ ЛИРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
Я видел, может быть, полсвета И вслед за веком жить спешил, А между тем дороги этой За столько лет не совершил. Хотя считал своей дорогой И для себя ее берег, Как книгу, что прочесть до срока Все собирался и не мог. А. Твардовский О, красна ты, Земля Володимирова! Из старинной рукописи Нет, вызвал бы я вас на русские проселки, Чтоб о людском житье прочистить ваши толки. П. Вяземский
Вернувшись из далекого путешествия, обязательно будешь хвастаться, рассказывать диковинные вещи. Ну не совсем уж так, чтобы одним шомполом сразу семь уток убить, но случалось, мол, и нам заарканить ненецким арканом гордую шею белоснежного лебедя. Да и распишешь еще, как он ударил в этот миг лебедиными крыльями по черному зеркалу тундрового озерка и дробил и бил его в мельчайшие дребезги. Великое удовольствие смотреть при этом на удивленные лица слушателей, что и не верят и верят каждому твоему слову. Путешествия потеряли бы половину своего смысла, если бы о них нельзя было рассказывать. Вот так-то хвастался я однажды своему приятелю, а потом вдруг спросил: — Ну, а у тебя что нового? Ты где побывал за это время? — Да мы что же... Где уж нам лебедей ловить! Ездил я тут за одной бытовой темкой, между прочим в твои родные, во Владимирские то есть края. Там ведь у вас волшебница объявилась в Пересекине. Насчет любви и разлуки пользует. Народ к ней валом валит. Даже частушка есть. Вот...— и приятель читал, раскрыв крохотную записную книжицу: Мне залетка изменил, Все равно приворожу, Сто рублей не пожалею, В Пересекино схожу. — Любопытная старушенция! Шарлатанка, но в самовнушении кое-что понимает. А места, брат, у вас! Вот, помнишь, как отъедешь от Камешков, будет перелесок справа... И он начинал мне говорить о перелеске, как будто я только что вернулся из этих мест. А у меня краснели уши, и стыд11
но было перебить его: «Да не был я в Камешках, и перелеска твоего не видел, и про Пересекино в первый раз слышу». Другой приятель допекал еще горше. — Заходим мы, значит, в Юрьев-Польский ранним утром. Только что дождь прошел: земля — курится, трава — сверкает. Городок деревянный, тихий, над домами трубы дымят. Через город река течет, и так она до краев полна, что вот-вот выплеснется. И вся ли та река прямо в центре города кувшинками заросла. Горят они, желтые, на тихой утренней воде. По-над водой мостки тесовые там и тут. На мостках ядреные бабы икрами сверкают, вальками белье колотят. А вокруг петухи орут. Фландрия, да и только! Вот каков Юрьев-Польский. А река эта, как ее... Колочка? — Да, да, Колочка. — Да нет же, Колокша! А река эта, Колокша, рыбой, говорят, полна. Тут уж я не только что краснел, провалиться готов был на этом месте. «Колочка! Сам ты Колочка! Ну ладно, что в Камешках не бывал, а тут не знаешь, что Юрьев-Польский на той же Колокше стоит, что течет в шести верстах от твоего родного порога. Да и до Юрьева-то самого едва ли тридцать верст. А ведь не был вот, не видал, не знаешь. По разным Заполярьям да Балканам шаркаешь, по Адриатическим морям разъезжаешь, а родная земля совсем в забросе. Другие люди тебе о ее красоте рассказывают». Так постепенно возникала и росла хорошая ревность, а вместе с тем осознавался моральный долг перед Владимирской землей, красивее которой (это всегда я знал твердо) нет на свете, потому что нет земли роднее ее. Тогда и пришло непреодолимое желание увидеть ее всю как можно подробнее и ближе. Совпало так, что к этому времени через один пустячок понял я вдруг настоящую цену экзотики. Дело было за чтением Брема. Мудрый природоиспытатель описывал некоего зверька, водящегося в американских прериях. Говорилось, между прочим, что мясо этого зверька отличается необыкновенно нежным вкусом, что некоторые европейцы пересекают океан и терпят лишения только ради того, чтобы добыть оного зверька и вкусить его ароматного мяса. Тут, признаюсь, и у меня текли слюнки и поднималось чувство жалости к самому себе за то, что вот помрешь, а 12
так и не попробуешь необыкновенной дичины. «Обжаренное в углях или же тушенное в духовке,— безжалостно продолжала книга,— мясо это несомненно является лакомством и по утверждению особо тонких гастрономов вкусом своим, нежностью и питательностью не уступает даже телятине». Телятина — слово грубоватое, и, казалось бы, трудно от него перекинуться в эстетический план, но так всколыхнулось все во мне, такое напало прозрение, что тут же не показалось грубым подумать: «Конечно! Правильно! И пальма- то сама или там какая-нибудь чинара постольку и красива, поскольку красотой своей не уступает даже березе». Помню, бродили мы по одному из кавказских ботанических садов. На табличках были написаны мудреные названия: питтоспорум, пестроокаймленная юкка, эвкалипт, лавровишня... Уже не поражала нас к концу дня ни развесистость крон, ни толщина стволов, ни причудливость листьев. И вдруг мы увидели совершенно необыкновенное дерево, подобного которому не было во всем саду. Белое, как снег, и нежно-зеленое, как молодая травка, оно резко выделялось на общем, однообразном по колориту фоне. Мы в этот раз увидели его новыми глазами и оценили по-новому. Табличка гласила, что перед нами береза обыкновенная. А попробуйте лечь под березой на мягкую, прохладную траву, так чтобы только отдельные блики солнца и яркой полдневной синевы процеживались к вам сквозь листву. Чего-чего не нашепчет вам береза, тихо склонившись к изголовью, каких не нашелестит ласковых слов, чудных сказок, каких не навеет светлых чувств. Что ж пальма! — под ней и лечь-то нельзя, потому что или вовсе нет никакой травы, или растет сухая, пыльная, колючая травка. Словно жестяные или фанерные гремят на ветру листья пальмы, и нет в этом грёме ни души, ни ласки. А может, и вся-то красота заморских краев лишь не уступает и приближается к тихой прелести среднерусского, левитановского, шишкинского, поленовского пейзажа? Привыкли. Набаловались. Не знаем, чем владеем. Потому и тянет к черту на кулички, в так называемую экзотику. А спросите у любого иностранца, он, не задумываясь, скажет, что самая экзотическая страна, несомненно, Россия. Кроме того, не все то красиво, что броско и ярко. Слышал я одну поучительную историю. В некие времена, в деревушке, нахохлившейся над ручейком, может, в той же 13
Владимирской земле, жил паренек Захарка. Неизвестно откуда появилась у него страсть к живописи, но только достал он красчонки в виде пуговиц, налепленных на картонку, и целыми днями пропадал в лесу да на речке. Были у него там излюбленные места, которые он и пытался переносить на бумагу. В этой же деревеньке доживал свой век старый учитель. Доживая, крепко выпивал, так что даже наносил этим ущерб и своему внешнему виду, и учительскому престижу. Впрочем, в деревне на это смотрят проще. Говорили, что знал он некогда лучшие времена и будто бы учился в Петербурге с самим Репиным, но потом вышла незадача и полетело все к черту. Такое часто случается с русским человеком, особенно при наличии какого-никакого талан- тишка. Вот малюет однажды Захарка свой ярко-малиновый закат и вдруг слышит над ухом: — Ну, как, нравится? Обернулся, стоит сзади учитель, трезвый на этот раз. — Нравится,— ответил Захарка.— Похоже вроде бы. — Хорошо. Давай разберем, что у тебя похоже. Сучок, вон тот, какого цвета? — Зеленый, какому же ему быть, если он ольховый. — Нет, ты забудь, какой он на самом деле, а каким сейчас видится, скажи. — Че-рный,— нерешительно ответил Захарка, вглядываясь. — Правильно, черный, потому что свет на него сзади падает. А ты его все же зеленым изобразил. Значит, не похоже? Тропинка у тебя, смотри-ка, желтая. Думаешь, песок обязательно желтый бывает, а ведь он сейчас серый весь, как зола. Глаз, что ли, у тебя нет? Заходи ко мне вечерком, я тебе новые глаза вставлю. С тех пор Захарка повадился ходить к учителю. Что рассказывал мальцу старик — неизвестно, только, правда, открылись у парня глаза — научился он красоту видеть. Вот ведь, оказывается, какая наука может быть! Радостно стало Захарке. Сейчас пойду, думает он, на все свои любимые места, посмотрю на них новыми глазами. Выскочил он из калитки, да тут и замер. Осинка перед домом стояла, которую он, может, тысячу раз видел и не замечал. Небо теперь было сырое, серое, как бы свинец, когда его ножом разрежешь, а осинка стоит и теплится на фоне свинца тихим, розовым теплом, потому что другой-то 14
край неба, за Захаркиной спиной, и правда розовый был. Вот он и освещал осинку. Так никуда Захарка в этот раз дальше осинки и не ушел. Стоит и любуется. И дух захватило от осинкиной красоты, то есть от той красоты, мимо которой тысячу раз бегал и не то что за красоту, а и за дело-то не считал. Вот какую поучительную историю рассказал мне однажды добрый и умный друг. Короче говоря, было принято твердое решение: будущее лето целиком посвятить Владимирской земле. Но что значит посвятить? Ездить по ней? Тогда на чем? Мне в жизни приходилось передвигаться на многих видах транспорта: на поезде товарном (зайцем на так называемых тормозах), на поезде пассажирском, в цельнометаллическом мягком вагоне, на поезде узкоколеечном по пять километров в час, на паровозе, без всякого поезда, в тендере (причем паровоз ехал задом наперед), на паровозе, в кабине машиниста, в вагонетке подвесной дороги (причем на самом высоком месте вагонетка застряла), на оленьих нартах по летней тундре, на собаках — по зимней тундре, на верблюде, на верховой киргизской лошаденке, на верховой кабардинской лошади, в розвальнях, на телеге, на кубанской линейке, на самолете ПО-2, на самолетах двух-, трех- и четырехмоторных, на ишаке, на геликоптере, на автомобилях самых разных моделей и марок — от «мерседеса» до «козлика», на рыбачьем боте, на рыбачьем сейнере, на глиссере, на океанском пароходе, на речном буксиришке, на плотах, на волах, на ледоколе, на аэросанях, на льдине, на лосе, заложенном в упряжь... Должен сказать, что, если смотреть на вещи серьезно, самым удобным и спокойным транспортом из перечисленных мною является речной пароход. Но он-то более всего и не подходил к случаю. А не пойти ли пешком, возникла вдруг озорная мыслишка. Выйти из машины средь чиста поля и пойти по первой попавшейся тропинке. Наверно, тропинка приведет к деревне. К какой? — не все ли равно. От деревни будет дорога до другой деревни, а там до третьей... Ночь настала — ночуй. Стучись в крайнюю хату и ночуй. Утро пришло — иди дальше. И так полтора месяца. Ведь если в день проходить даже по десять километров, что совсем не тяжело и что будет прогулкой, и то уйдешь за 450 верст. 15
Целую неделю я ходил как пьяный, бредя возникшей мечтой. Закрою глаза и вижу: на крутой пригорок, поросший белой кашкой, взбегает тропа, а там на пригорке заворачивает влево за сосновый лесок. Вместе с ней за лесок заворачивает молодое ржаное поле... А вот по струганому сосновому бревну нужно переходить бойкую речушку. А вот женщина у колодца дает студеной воды, и светлая колодезная вода сладко струится по гортани... А вот рассудительный крестьянин обстоятельно рассказывает, как дойти до какой-нибудь там Флорищевской пустыни... Беда заключалась в том, что мечта возникла в декабре, а выйти в такой поход можно было не раньше июня. Любимым занятием моим с этих пор стало сидение над картой. Сначала это была большая карта Советского Союза. Но Владимирская область на большой карте занимала пространство, которое можно было закрыть пятикопеечной монетой. И сколько я ни крутился на таком пятачке, ничего не могла рассказать мне карта. По ней, правда, хорошо было видно, что Владимирская земля находится между землями Московской и Горьковской, если ехать с запада на восток. Тут мне вспомнились слова из книги, что «она (то есть, Владимирская земля) находится в том пространстве междуречья Оки и Волги, где из Владимиро-Суздальского, а потом Московского великого княжества выросло Московское государство, развернувшееся впоследствии в великую Российскую империю, протяжением своим превзошедшую все государства мира». Значит, это и есть корень России. Вскоре удалось раздобыть подробную карту области, на которой в каждый сантиметр укладывалось всего лишь 5 километров земли. Здесь было много зеленой краски, за которой скрывались леса, и много заштрихованных пространств, означающих болото. А за белыми пятнами угадывались уже раздольные поля и луга. Белого цвета больше всего было в верхней части карты, то есть на севере, это так называемое Владимирское ополье. Зелень вся как бы стекла вниз, образовав знаменитые Мещерские леса и болота. Из двух частей: Ополья и Мещеры состоит Владимирская область. Вот что в первую очередь сообщила мне карта. С этой картой можно было беседовать ночи напролет. 16
— Какие звери водились раньше на Владимирской земле? — спрашивал я у нее. И она отвечала: — Водились здесь туры. Вот, читай: «Турино сельцо, Турина деревня, Турово, Турыгино... Были и соболя. Разве не видишь названий деревень: Соболь, Соболево, Соболи, Собольцево, Соболята... А вот Лосево, Лосье, Боброво, Гусь... — Кто же жил раньше на Владимирской земле? — спрашивал я карту. — Жили здесь раньше некие племена финского корня: мурома, меря и весь. Да, они исчезли совсем, но не без следа. До сих пор живут таинственные, не расшифрованные никем названия рек, городов, озер и урочищ: Муром, Суздаль, Нерль, Пекша, Ворща, Колокша, Клязьма, Судогда, Гза, Теза, Нерехта, Суворощь, Санхар, Кщара, Исихра... Но вот появились славяне. Они рубили свои избы неподалеку от финских селищ и начинали мирно пахать поля. Привольно было земли, и никто не мешал друг другу. Происходило то, что потом историки назовут мирной колонизацией края. И вот уж в ряду с какой-нибудь Кидекшой появляются села Красное, Добрынское, Порецкое... По названиям можно узнавать, откуда шли славяне. Вон Лыбедь, вон Галич, вон Вышгород — все это киевские словечки. Говорила карга и о поэтичности народа, потому что черствый, сухой человек никогда не дал бы деревне такого названия, как Вишенки, Жары или, например, Венки. Славяне были культурнее туземцев, а впоследствии их стало и больше. Они не прогнали, не истребили мурому, мерю и весь, а просто проглотили их, растворили в себе или, как говорят ученые, ассимилировали. И живут до сих пор только названия, которые могут показаться чудными чужому, стороннему человеку, но которые не вызывают никаких недоумений у самого последнего мальчишки: Ворща так Ворща, лишь бы купаться было можно да ловились на удочку пескари. Так рассказывала карта. А то еще увидишь среди ровной зелени крохотный кружочек, километров этак в тридцати даже от грунтовой дороги, и вот уж воображение рисует десяток темных бревенчатых изб, к которым вплотную подступили молчаливые сосново-бурые стволы. Или же увидишь такой кружочек среди самого что ни на есть болота. И думаешь: «Эк, куда занесла их нелегкая. Наверно, жутко там в лунные ночи, зато закаты должны быть хороши!» 17
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4