b000002876

ВЛАДИМИР СОЛОУХИН Зимний день Рассказы * * Советский писатель Москва 1969

Это рассказы из деревенской жизни. Во многих из них в центре внимания писателя человек, его характер, его судьба. В рассказе «Зимний день», давшем название книге, превосходно изображена жизнь леса. Хозяин этих богатств ведет себя часто не только не по-хозяйски, но и оскорбительно по отношению к при- роде, да и к самому себе. Морально- нравственные проблемы звучат и в других рассказах.. «Черные доски» — увлекательные записки о древней живописи, о поисках и собирании икон, представляющих истинную художественную ценность, об искусстве их реставрации. Р 2 С 60 7-3-2 59-68

Зимний день Рассказы

Зимний день Случалось ли вам встать однажды с постели раньше обыкновенного и встретить самое раннее утро не в доме, а где-нибудь у реки или в лесу? Значит, вам хорошо знакомо чувство раскаяния, чувство запоздалого сожаления, что все предыдущие утра (сколько тысяч их было!) вы бездарно и безвозвратно проспали. То есть, значит, проспали самое лучшее, что так просто, так легко хотела подарить вам жизнь. Именно чувство раскаяния я и должен отметить прежде всего, а потом уж восторг, и певучесть в душе, и легкость, и радость оттого, что вот это-то утро все-таки не пропало даром. Утро было матово-сиреневое, как будто мир освещали невидимые, хорошо замаскированные фонари с фарфоровыми сиреневыми абажурами. Сиреневыми были снега, расстилающиеся безгранично во все стороны, сиреневым был иней на березах (сиреневатые березовые стволы), сиреневыми были облака, там, где должно было с минуты на минуту показаться солнце. Я не удивился бы, если бы из-за снегов выплыл в небо сиреневый солнечный шар. Но, вопреки возможному, солнце вышло ярко-красное, как раскаленный в огне старинный пятак, и все в мире порозовело, покраснело: щелкнули выключателем, и зажегся другой фонарь, теперь уже с багровым абажуром. Мороз был градусам к двадцати. В носу пощипывало при каждом глубоком вдохе.

Не знаю, как на других, а на меня нападает иногда некое восторженное состояние, когда мне мало просто дышать и наслаждаться дыша, но хотелось бы еще чего- то, какого-то более полного соприкосновения с окружающим. Обычно такое восторженное состояние приходит ко мне в теплый летний вечер. Но вот и теперь, морозным, все более разгорающимся утром, я услышал в себе это редкое, но знакомое чувство. Интересно, а ОН тоже чувствует сегодня что-нибудь особенное или ему все равно, какое утро: лишь бы сытно поесть и спрятаться в укромное место? Или и у него может быть восторг от такого необыкновенного утра? И предчувствует ли он неминуемое, что нависло над ним, предчувствует ли судьбу свою? А судьба его — мы! Только на миг показалось мне нелепым в такое утро выходить на убийство. Впрочем, скорее всего проходим попусту. Из нас пятерых — ни одного порядочного охотника, так себе, любители районного масштаба. Пошли же потому, во-первых, что давно собирались, что получили, во-вторых, долгожданную лицензию на убийство одного лося и что охота, в-третьих, представлялась простой и короткой. Увидим, выстрелим, как если бы в корову, — и конец. Впереди — вкусное жаркое. Выпьем в компании, поговорим, пошутим, посмеемся. Как еще можно лучшим образом провести выходной день в маленьком районном поселке? Я не охотник, а рыболов. Сколько раз говорили мне, что я не охотник только до первого выстрела. Как убеждали меня, что я не охотник единственно по неведению. Однако и охотником, значит, нужно родиться. У меня есть отличный малокалиберный карабин, из которого я попадаю в ромашку, в еловую шишку, в кувшинку, десятикопеечную монету на таком расстоянии, на каком попадание зависит от стрелка, а не от оружия. Несколько раз я выходил со своим оружием в лес (стрелять я очень люблю) и приносил на жаркое то жирных, отъевшихся на рябине дроздов, то дикого голубя, то тетерку. Я как можно тоньше прислушивался к себе после каждой охоты, но — увы! — никакого охотничьего азарта, 8

горения, трепета не удалось мне подслушать в моем неотзывчивом, значит, на охоту сердце. Сегодня вот, правда, немножко зацепило. Может быть, тому способствовали особенно тщательные коллективные сборы и приготовления. Эти жаканы, эта картечь, эти острые охотничьи ножи. Ну, и необыкновенность дичи, — все-таки лось, а не дикий голубь, не рябчик, не дрозд! Признаться ли вам, что я никогда не видел лося на свободе, как зверя, а не как пленника зоопарка. Впрочем, не помню, видел ли я его даже в зоопарке, там больше обращаешь внимание на тигров, барсов и бегемотов. К вольеру с лосями лень пройти лишних пятьдесят шагов. Теперь мне предстояло не только увидеть, но и убить этого зверя, убить в лесу, по всем правилам охоты, по праву человека с ружьем, хозяина земли, распорядителя над природой, по крайней мере считающегося таковым. Хотя, если раздуматься, почему бы птицам, например, которых конечно же больше на земле, чем людей (сто миллиардов штук), не считать, что планета Земля предназначена главным образом для них? Почему бы классу насекомых (триста тысяч видов), всем этим комарам, муравьям, жукам и бабочкам, не считать себя основными обитателями планеты, а остальных существующими для их, комариного и муравьиного, удобства? Мало того, может быть, некая смертоносная бацилла возьмет в конце концов верх над всеми иными формами жизни и останется господствовать на земле одна! Правда, некому тогда будет любоваться таким вот зимним морозным утром, снегами, окрашенными зарей, небом, до головокружения зовущим в свою беспредельную голубизну. Горд человек, называющий сам себя царем природы. Вот идет впереди меня работник милиции Манеч- кин. Рядом с ним директор текстильной фабрички Сыромятин. Сзади поспешают рядком, дымя на ходу папиросами, еще два «царя» — шофер директора Быков и бухгалтер Краснов. Я работаю в районе... Впрочем, это вовсе не обязательно. Меня пригласили, я и пошел. Постепенно дорога сужается, мы вытягиваемся в цепочку, гуськом заходим в заиндевелый — не дрогнет, не шелохнется — лес. 9

Наша охотничья тактика проста и надежна. Нужно идти по лесу, пока не нападем на свежий, ночной след лося. Тогда мы разделимся и пойдем вправо и влево от следа, образуя клещи. Если мы сойдемся снова на лосином следу, значит, клещи щелкнули вхолостую — зверь прошел дальше. Если же сойдемся на чистом месте и никто из нас не пересечет лосиного следа, значит, ОН стоит где-нибудь внутри круга. На охоте мы не говорим ни «лось», ни «зверь», но единственно «ОН». Кажется, то же бывает и на других охотах на крупного зверя. Когда мы твердо будем знать, что ОН недалеко здесь в лесу, мы встанем по номерам, а кто-нибудь из нас вспугнет его, чтобы ОН решился выйти из окружения. Задача облегчалась тем, что в наших местах небольшие перелески, островки среди белоснежного моря. Легко будет проследить, где он вошел в лесок, и удостовериться, что не вышел. Мы пошли вдоль опушки леса и вскоре действительно наткнулись на след. Частые глубокие ямы в снегу, или, лучше сказать, дыры, тянулись через поле из осинового леска в наш березнячок. Переставляя ноги, лось глубоко чертил по снегу. След был как широкая взрыхленная борозда. — Может, вчерашний, — высказал робкое предположение бухгалтер Краснов. Он запыхался от ходьбы, раскраснелся при его пятидесяти годах и, видимо, желает теперь, чтобы все на этом и кончилось. Прогулялись, проветрились — и хорошо. — «Вчерашний», — передразнил бухгалтера директорский шофер. — У охотника должен быть глаз. Видишь, он задел за куст орешника. Инея на кусте нет. А иней выпал когда? Сегодня. Значит, он шел недавно, когда иней уже лежал. Шел и стряхнул его с куста. Вот почему куст оказался без инея. Да что, братцы, дело верное. Может, он пять минут назад прошел. Сдается мне, что около куста еще поблескивает, еще держится в воздухе кристаллическая пыльца. — Быков самодовольно щегольнул ученым словечком. Командовал нами Манечкин. Он живо распорядился, кому обходить лесок справа, кому—слева, а меня оставил на месте, на случай, если бы ОН захотел уйти по своему же собственному следу. 10

— На самом-то следу не стой, все же зверь, встань за дерево, в двадцати шагах. Из-за дерева будешь бить. Первые четверть часа моего стояния на номере я думал о том, что лучше бы здесь остаться бухгалтеру. Он был бы рад отдохнуть. Но, значит, так уж распорядилась судьба. Перечить Манечкину я не мог, подумали бы, что боюсь оставаться на следу. И вообще на охоте, как на войне, не перечат. Потом мне стали вспоминаться разные случаи, как лоси-подранки набрасывались на людей и будто бы насквозь пробивали их своим копытом. Одному будто бы сшибло череп, так что отлетел в сторону. Другого охотника лось загнал на дерево и держал там, пока бедняга не замерз, сидя без движения на голых ветвях. Я поискал глазами и не нашел поблизости подходящего дерева, на которое можно было вскочить: стояли вокруг гладкоствольные березы да еще орешник в виде подлеска. А то был случай, что лось упал и не двигался. Охотник подошел к нему, чтобы освежевать. И тут задняя нога лося, может быть в агонии, нанесла удар. Охотник отлетел на десять шагов. Впрочем, уж не охотник, а труп охотника. Потом, как обрывки смутного, заспанного сна, стали мне вспоминаться разрозненные картинки из книги, прочитанной в глубоком детстве. Книга была про гордого сильного лося, который жил отшельником, всегда один. И как у него был среди трясинных болот недосягаемый островок, на котором он спасался, и как он схватился однажды с огромным деревенским быком и победил его. И как охотник изо всех сил стремился выследить и убить необыкновенного зверя. Писатель сделал этого лося, так сказать, личностью, выделил из толпы, из всех остальных существующих на земле лосей. И вот он уж дорог, близок мне. Не то что убить самому —другим помешал бы, по возможности, поднять руку. А тот, что сейчас выйдет из лесу как раз на твое ружье? Этого я не знаю. Этот из толпы. Этот рядовой, безымянный, неинтересный. Мало ли их убивают каждую зиму. 11

А он, между тем, Пошел. Сначала я услышал, как встряхнулся ореховый куст, потом послышалось шастанье снега, потом шумное и ритмичное, как если бы автоматические мехи, дыханье. Розоватый пар курился около морды зверя. Характерный вздыбленный хребет быка задел за нависший куст орешника, и розовый пар дыханья слился с розоватой оседающей пылью, такой же тонкой и такой же легкой, как пар. Редкие крупные звездочки заблестели в тумане. Я заметил, что стою не дыша и что мои ноги как все равно не мои, а чужие. И то, что в первый раз я так близко увидел настоящего матерого лося, и то, что впервые придется убить огромное живое существо, и то, что это было красиво, как он шел через заиндевевший лес, — все это заставило меня потерять понапрасну три или четыре секунды. Значит, прикладываться я стал суетливо и торопливо. Из-за неуклюжей зимней одежды приклад ружья не впаивался, не влипал в плечо, как я привык при стрельбе из своего карабина. Мушка и прорезь, которые я лихорадочно ловил глазом, оказались тоже непривычными — прорезь слишком мелка, отлога и широка, а мушка — низенькая и маленькая. Нескольких секунд промедления хватило, чтобы лось миновал мою линию, и я, поймав на мушку заднюю часть быка, решил, что сюда стрелять бесполезно, перевел скорей на голову и выпалил пониже уха. Бык мотнул головой, кажется, даже рыкнул или хыкнул, сделал прыжок и, не оглянувшись (не оглянувшись, черт возьми!), пошел дальше. Тогда я выпалил еще раз вдогонку, целясь куда попало, после чего зверь вломился в мелкие кустики, мелькнул два раза хребтом поверх них и скрылся из глаз. Стрелял я, значит, все-таки механически и бессознательно, если не бросился сразу по следу в кусты, перезаряжая на бегу ружье, а стоял раскрыв рот, с пустым ружьем, переживая посетившее меня сказочное видение. Царь лесов гордо и достойно (не оглянувшись, черт возьми!) проплыл в розоватой дымке, и вот уж нет ничего. Я не удивился бы даже, если бы не оказалось на 12

снегу никаких следов, а оказалось бы все вот именно розоватой дымкой. Но следы были. Мало того, с места, где зверь мотнул головой, на снегу обильно набрызгано алой, яркой- преяркой кровью. А с того места, где я выпалил из второго ствола, правые ямки следов тоже перепачканы красным. Так и пошло с этого места — кровь в следу и округлые — как накидано вишенья — брызги по сторонам. Сбежавшиеся номера определили точно: ранен в голову и правую ногу, скорее в заднюю. Нужно преследовать, —далеко не уйдет. Сначала мы рванулись по следу чуть ли не бегом (снег был еще неглубок в эту пору, особенно в чистом поле) и так добежали до низких кустиков. Нам казалось, что вот тут он и лежит, — как только раздвинем кусты, сразу и увидим. Но кустики пришлось пройти насквозь, снова открылось поле. Кровавый след пересекал его, уводя в седой от инея, но все-таки черный по сравнению с березняком ельник. — Нет, ребята, так не годится, — скомандовал запыхавшийся не меньше нас всех Манечкин. — Предстоит длительная погоня. Не торопясь. Тут, брат, на терпении— кто кого! Он обязательно где-нибудь ляжет. Не может не лечь. Я его очень хорошо знаю. Началась самая длинная и самая скучная часть нашей охоты. Первоначальная горячность прошла. Начинала сказываться усталость, первые признаки усталости, которые, конечно, проходят, забываются на длинном пути. ! Если бы нам сказали сразу, что придется брести по снежной белизне' двадцать пять километров до самого вечера, то, может быть, мы, кто знает, плюнули бы на все (уж бухгалтер-то во всяком бы случае плюнул!), но мы ничего не знали, кроме того, что нужно идти вперед. Манечкин, как заправский следопыт, сообщал: — Видите — снег на ходу хватал. Выдыхается. И розовая пена с губы. Дойдет. — Дерсу Узала, — шутил о Манечкине начитанный директорский шофер. Хорошо еще, что не упрекали меня за мои, в общем14

то крайне неудачные, выстрелы. Манечкин, шедший впереди всех, радостно закричал: — Ага, вот он... Лежал... Ничего... Мы его дожмем! Тут, брат, на терпении, кто кого перетерпит. Под развесистой елкой розовая, в красных пятнах, лежка зверя. И тут он, лежа, хватал губами снег, отдыхал, минуту ли, пять ли минут — кто знает! Постепенно, с усталостью, мне становилось все жальче и жальче лося. Такой гордый, такой красивый, такой свободный — и в таком жалком, обреченном, унизительном положении. Обернулся бы, что ли! Бросился бы навстречу врагам. Конечно, мы бы его добили наверняка. И так, наверно, добьем. Лучше бы для него в затуманенном яростном исступлении. Но, значит, он исполнял какой-то лесной лосиный закон. Может быть, один из главных законов в лосиной жизни. Закон этот мудр. Он велит ему уходить все дальше и дальше. Понял я также всю жуть, весь ужас медленной, уверенной погони. Своим чередом проходит зимний день. Давно уж кончилось утро. Небо заволокло ровной серенькой пеленой. Скоро начнет потихонечку смеркаться,— велик ли день в декабре! К четырем часам пополудни опускается сумеречная темнота. А мы все идем и идем. Если бы мы бежали в порыве и азарте, давно бы выдохлись и прекратили погоню. Но мы не бежим. Мы — хитрее, опытнее, злее лося. Мы идем не торопясь, отдыхаем иногда на пеньках, счистив с них шапки снега, перекуриваем. Шофер либо Манечкин успевают рассказать какой-нибудь анекдот, после которого рассказчик хохочет, а остальные говорят многозначительно: «М-да, бывает! Кто только сочиняет эти анекдоты!» Мы не торопимся, и в этом весь ужас для преследуемого зверя. Уж три раза ложился он отдыхать, и все короче расстояние между его остановками. Может быть, он надеется выиграть время до темноты? Напрасный труд. Завтра мы начнем погоню с вечернего места, и снова будет у нас в распоряжении целый зимний день. Снова ему идти и терять кровь. Впрочем, скорее всего он сдохнет ночью. Да нет, почему же? Хватит и этого дня. Немножко поднажмем и догоним. Пятый раз ложился лось отдыхать и прошел от четвертой лежки каких-нибудь полтора километра. Манеч15

кин дал знак идти осторожнее и молча. Зверь близко. Может броситься из-за кустов в смертельном отчаянии, хоть на одном ненавистном ему двуногом враге отыграться всласть, распоров как железным плугом. И правда, зверь начал ложиться через каждые сто шагов. Не успеет прилечь — шаги и голоса. Нужно снова подниматься на странно ослабевшие, чужие ноги и хотя бы ползком, хотя бы на брюхе уходить, уходить, уходить. — Лежит! — шепнул нам наш предводитель, хотя мы и сами увидели (дело было в редком сосновом лесу), что он лежит, завалившись на бок, изогнув тяжелую шею, смотрит на нас, и подходящих и боящихся подойти. — Истек! Давайте, ребята, — от сосны к сосне, веером. С сорока шагов, если подпустит, будем бить! Мне хотелось поглядеть ему в глаза. Интересно, что я увидел бы в них: безысходную усталость и тоску, мольбу либо огненную, кровавую ненависть вместе с болью и злостью бессилия? Но лось смотрел не на меня, а на Манечкина. Может быть, инстинктивно чуял главного своего врага. Может быть, потому, что Манеч- кин был к нему шагов на пять ближе, чем остальные. Подойдя, как нам показалось, на сорок шагов, мы начали беспорядочно палить в лежащего зверя. После первого выстрела он встрепенулся, встал на колени, но снова рухнул, теперь уж на другой бок, лицом в нашу сторону. С десяти шагов (помня охотничьи рассказы) мы для гарантии выстрелили еще по разу. Туша не дрогнула. Пытка, растянувшаяся для него на целый зимний день, кончилась. Теперь у него нигде ничего не болит. Первым делом мы осмотрели старые раны — результат моей пальбы. Один комок свинца задел основание рога — отсюда и брызги, крупные, как зрелое вишенье. Вторым выстрелом я перебил ему заднюю ногу. Значит, двадцать пять километров он шел на трех ногах? Вероятно ли? Может ли выдержать такую пробежку какое- либо живое существо? Значит, может. Манечкин, директор и шофер с ножами начали хлопотать около туши. Мы с бухгалтером, уставшие больше других, присели поодаль. 16

— Ничего попался воробушек, — приговаривали мясники.— Тридцать пудов, не меньше. А башка, башка- то — что твой овин! — Телега, а не башка. Жалко, окровенилась вся, заскорузла. — Отмоется, ни черта! — Знаете что, друзья, а ведь мы напрасно с ним сейчас возиться будем. — Как так! — Начинает темнеть. Ушли мы далеко и устали. Местность я узнаю. Это мы недалеко от Митрофановой сторожки. Значит, я предлагаю вырезать у него печенку и идти к Митрофану. Через час, много через полтора будем на месте, в тепле и за столом. Печенку изжарим, остальное найдется. — А быка куда же? Оставить волкам? — Какие тут волки. До завтра, может, обойдется. Завтра найдем лошадь, подберем. Сами посудите, не унести нам тридцать пудов на своих плечах. Волки не волки, а положение безвыходное. Печенка же парная — лучшее лакомство для усталого человека. ...В избушке у лесника Митрофана натоплено до духоты. Сам он не ложился еще спать — куском вара навощал дратву до прочной глянцевой черноты. С приходом гостей смахнул с лавки в фанерный ящик обрезки войлока, шильце, сапожный ножик и прочее. Задвинул ящик под лавку, туда же убрал низкий сапожный стульчик— кадушку с натянутой для сиденья сыромятной кожей. Видно было, что он рад гостям, гости для него — разнообразие в лесной жизни, кроме того, парная лосиная печень — повод выпить. На шестке русской печи под таганом ярко разгорелась березовая лучина, смолевая еловая щепа. Кромсая печенку на крупные бесформенные куски, Митрофан шмякал ее на огромную сковороду. После каждого нового куска раздавался треск, шип, шкворча- ние. Дым от горелого масла на мгновение обволакивал сковороду. Митрофан отстранял, отворачивал лицо, боясь едучего дыма, а еще больше масляных брызг. Как предвкушали мы тысячу раз, пока брели через зимний день, эту вот драгоценную минуту, когда тепло, и не нужно идти по целине, и столе свежее жаркое из

печени, и есть что выпить, и за столом добродушные веселые люди, и незамысловатые их истории. Но ведь и обстановка и жизнь тут сами и ясны и незамысловаты. Манечкин (уж командовать, так до конца!) разлил по стаканам зеленую вонючую водку, добавив от души: — Архангельский сучок, мать его так и разэдак. Ну да с морозу и с устатку все пройдет. Со счастливой охотой, удачей и добычей вас, дорогие охотнички! Выпьем, как говорится, на крови! Странно, но ни счастья, ни удачи, ни малейшего удовлетворения я не услышал в себе при этих словах. Кажется, и другие тоже остались вполне равнодушны. Да оно и понятно: смертельная усталость одолела нас. Пили на голодные желудки. Удивительно ли, что со звериной жадностью набросились на горячую, дымящуюся еду. Ели торопливо, спеша насытиться, поправляя куски руками, чуть не насильно запихивая их в рот. Обжигаясь куском, катали его во рту с боку на бок, гоняли взад-назад во рту воздух, чтобы остудить нестерпимо горячий кусок. И, как всегда бывает после длительного голодания, неожиданно быстро и безрадостно насытились. Для разжигания аппетита выпили еще по стакану. Но еда шла все туже. Глаза наши соловели, затумани- лись, потеряли человеческую выразительность и блеск. Вилки двигались все медленнее, языки не ворочались, — казалось, мы засыпаем за столом. Директор фабрики неожиданно громко рыгнул и, зажимая рот ладонью, побежал к двери. — Не жевал, — пояснил нам Манечкин. — Глотал кусками. И вино, значит, не привилось. Сучок, он сучок и есть. — И вдруг сам начал потихоньку бледнеть, прислушиваясь к происходящему внутри себя и как бы ненароком отодвигая стул, освобождая себе дорогу. Шофер блевал уж во сне, впрочем не просыпаясь, а дотрястись до него было невозможно. Меня тоже начало мутить, и я вышел на воздух. В мире стояла звездная, лунная, сказочная тишина. Лес был затоплен лунным светом, как водоросли — хрустальной аквариумной водой. На крыльцо избушки падала тень от огромной замшелой ели. Оттого что сам я стоял в тени, вселенная казалась еще голубее и ярче. 18

А оттого что время от времени похрустывало в лесу, еще прозрачнее казалась подлунная тишина. Я обхватил, обнял, почти повиснув, столбик крыльца и стоял, не замечая холода. Все события дня (кроме самого раннего сиренево-розового утра) стали казаться мне унылыми и нелепыми. И все для чего? — чтобы Ма- нечкин и Быков объелись в конце концов парной печенкой. А может, и не было этого ничего? Может быть, не мучили огромного окровавленного зверя нестерпимой пыткой погони, не расстреливали его в упор из пяти смертоносных ружей? Может, он стоит, спрятавшись в черную лунную тень, и слушает неразличимые для нас, людей, шорохи зимнего леса. И хребет у него серебрится от инея, и вокруг морды у него зеленоватый лунный парок. Вдалеке пронзительно взвился кверху надсадный визгливый вой. Должно быть, собирались на пир голодные желтозубые волки.

Кувшинка С. К . Она удивилась, что я приехал в Москву в неурочное время —в самый разгар лета, в середине моих студенческих каникул. Я сказал ей, что убежал из деревни из-за слишком хорошей, прямо-таки отличной погоды. — Как же так? —еще больше удивилась она.— Обыкновенно убегают от дождя, от ненастья. Мне хотелось рассказать ей все по порядку. Но никакого порядка в моей растревоженной любовью душе не было. Видел ли я косогорчик, украшенный лиловыми звездочками диких гвоздичек, — мне казалось, что если бы она очутилась сейчас здесь, рядом со мной, то не было бы в моей жизни мгновения счастливей и лучше. Сидел ли я над тихим предвечерним омутком с яркими желтыми кувшинками, — представлялось, что если бы и она тоже сидела здесь и молчала вместе со мной... Да нет, не может быть на земле такого счастья, такой огромной, такой великой радости, только разве в мечте или сказке. К тому же установились теплые тихие осиянно-лун- ные ночи. В общем-то, когда видишь какую-нибудь великую красоту, хочется, чтобы рядом были другие люди, чтобы они тоже видели и насладились. Каково было мое положение, если мне хотелось разделять мою радость, мои тихие одинокие ликования не просто с людьми, а с любимой девушкой. Я не мог больше один жить среди летней цветочной, лунной, ландышевой, прозрачно-речной, рассветно-росистой красоты. Я нисколько не пре20

увеличивал и ничего не выдумал, говоря ей, что сбежал в Москву от слишком хорошей погоды. В ненастье мне, наверно, было бы легче. Я пытался нарисовать ей какую-нибудь картину. — Представляешь, кругом холмы. Они загораживают горизонт и даже половину неба. Я — в чаше. По краям на чистом небе вырисовываются травинки. Самой луны не видно за краем холма, но вся моя чаша полна лунным светом, волшебно-зеленоватой влагой. Представляешь? Она кивала головой и говорила, что представляет. — Или будешь купаться в омуте, поплывешь вдоль него, видишь —зеркало. Ну то есть чистейшее неподвижное зеркало. В нем, конечно, и синее небо, и белые как лебеди облака, и сосновый лесок... Но когда плывешь и смотришь вскользь — ничего этого не видно. Просто зеркало. Вместо рамки у него яркие листья и цветы кувшинок. Представляешь? И вот, когда плывешь, особенно сладко разрезать плечом именно такую неподвижную зеркальную гладь. Если бы рябь и волны —уже не то. На листьях и цветах кувшинок — синие стрекозы. А сначала, когда тихо подойдешь к омуту и заглянешь, раздвинув ветки ольхи, увидишь, как между водяными стеблями плавают красноперые рыбки. Представляешь? Если ж во время купанья пошарить под берегом, то обязательно вытащишь рака. Они в полдень сидят по норам. — И ты мог бы поймать мне живого рака? — Неужели не мог бы! Сколько хочешь. Когда я рассказывал, передо мной явственно возникали картины то безмолвных холмов, то зеркального омута, то кипящей цветами и пчелами лесной поляны. Но больше всего в моих рассказах участвовала река. Может быть, потому, что стояли летние жаркие дни, может быть, просто потому, что я больше всего люблю реки. Тихое зеркало омута, которое разбиваешь вдребезги, прыгнув вниз головой с травянистого ласкового бережка, хрустальная влага, которая струится вдоль тела, омывая и охлаждая каждую клеточку кожи, рыбий всплеск на вечерней заре, туманы, расползающиеся от реки на прибрежные луга, пряные запахи в зарослях крапивы, таволги и мяты, когда устроишься в укромном уголке и 21

уж дрогнул и пошел вкось под широкий глянцевый лист красный с беленьким поплавок. Река была особенный мир, с таинственной тенью под кустами, нависшими над водой, с веселым журчанием воды по камушкам, с луговыми цветами, смотрящимися в нее. Всё: и подлунные холмы, и темно-красные клеверные поля, и влажные лесные тропинки, и закатное пышное небо, — весь окружающий меня мир казался мне прекрасным, и не было никакого изъяна в нем. Теперь, когда вдали от него я вдохновенно рассказывал и восторженно живописал, он казался мне еще прекраснее, еще сказочнее. Он казался мне прекрасным до сладкого замирания в груди. Рассветные туманы мне виделись обязательно розовыми, плавающие среди водорослей рыбки представлялись обязательно золотыми с красными перьями, роса на травах — то крупный жемчуг, то бриллианты, вода чистейший хрусталь, любая дорожка — в заповедную сказку. Валерия —так звали девушку, от тоски по которой я сбежал из деревни в Москву, — слушала меня мечтательно, глядя перед собой, как будто нет в пяти шагах от глаз оклеенной обоями стены, а вот именно темно-розовые клевера да еще васильки в едва-едва зазолотев- шей ржи. Неожиданно Валерия предложила: — А почему бы мне не поехать и не посмотреть на все эти прелести природы? Я смогу найти в вашей деревне угол, чтобы жить? Сдают же, вероятно, дачникам? — Дачников не бывает в нашей местности, — слишком далеко от Москвы. Но конечно, конечно... У тети Дуни или у тети Поли... Из широкого шкафа друг за дружкой, как у фокусника, полетели на середину комнаты всевозможные платьишки, купальники, тапочки, косынки, сарафанишки. Пышная груда разноцветных тряпок каким-то чудом поместилась в небольшой чемоданчик. Валерия огляделась по сторонам, взяла чемоданчик в руки: «Я готова». Я не мог опомниться от столь скоропостижного претворения сказки в жизнь. Валерия едет в наши места! Валерия будет купаться в Барском омуте! Валерию я увижу на фоне черных зубцов заречного леса либо на 22

фоне седого от тяжелой росы, но и сиреневого от цветения трав предпокосного луга. Я не мог, не успел еще опомниться от нахлынувшего счастья, а уж дальний рейсовый автобус увозил нас все дальше от Москвы. Я больше всего рассказывал Валерии о реке,—значит, и ее мысли теперь, естественно, все время возвращались к реке же. — Ты знаешь, — говорила она, усаживаясь поудобнее, поглубже в приоткинутое автобусное кресло. — Я ведь пловчиха. Я очень люблю плавать. В этом году мне еще не приходилось. Теперь я надеюсь отвести душу. — Ну ... Я тоже люблю. Поплаваем. — А ты сколько часов обычно держишься на воде? Я, например, уплываю в море на три-четыре часа. Однажды меня забрали пограничники, думали, что я собираюсь уплыть в Турцию. Вот чудаки, не правда ли? А однажды я заплыла на камни, едва выступающие из воды. Берега почти не было видно в дымке. Через камни во время шторма перекатывается вода. Теперь она стояла в камнях, как в тарелке. Ты представляешь, как ее прогрело южное солнце? Несколько крупных рыбин едва шевелились в перегретой воде. Я брала их в руки и выпускала в прохладное море. Оно, конечно, тоже было теплое, но по сравнению с этой водой... А берег едва виделся. И это было очень здорово. А ты сколько часов обычно держишься на воде? — Часов? Я не знаю, не пробовал. Прыгнешь в омут вниз головой, доплывешь до того берега, поплаваешь вдоль, сорвешь кувшинку... — Но все же, пока доплывешь до того берега и обратно, проходит какое-то время? Полчаса, или сорок минут, или двадцать? — Видишь ли, Валерия, ты, наверно, неправильно представляешь. У нас в деревне маленькая река, а не такая, чтобы плыть полчаса поперек или хотя бы туда- обратно. — Но все же какая? Примерно с эту? Мы проезжали по мосту через реку, которая могла бы считаться гигантской по сравнению с нашей. Правда, не было у этой реки ни таволги, ни кувшинок, ни ласковости. Черная, видимо ядовитая вода, с масляными разводами, в черных же пропитавшихся маслом или, 23

RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4