I <д 5944?ао 191 -V НИКОЛАЙ ТАРАСЕНКО * СВЕТОТЕНЬ
ИЗДАТЕЛЬСТВО «ТАВРИЯ » в СИМФЕРОПОЛЬ • 1973
НИКОЛАИ ТАРАСЕНКО СВЕТОТЕНЬ С т и х и
Р2 Т191 В своем творчестве поэт Николай Тарасенко опирается на ценности устойчивые, прочные. Это — и ценности нравственные, и ценности эстетические, это заветы духовные и материальная красота. Человек современный умножает красоту, созданную предшественниками, и если он не делает этого, а лишь мещански «потреби- тельствует», автор находит для него слова гневного осуждения. Поэт любит Крым, свою «малую родину». Цветенье кизила и миндаля, шум вековых секвой, белые камни Херсонеса, оттеняющие героический Севастополь, Крым сегодняшний, строящийся, — его стихия. Поэзия Н. Тарасенко философична, особенно стихи, собранные во втором разделе. Реальные картины, в них возникающие, ведут читателя к размышлению, к раздумьям. Некоторые из них носят характер исторических уроков. Несгибаемость Порции, тупость царя, запретившего Олимпийские игры («А Игры Олимпийские шумят!»), труд мастера («Эллинский мастер в Риме»), переживший распри богачей, — все это высказано языком подлинной поэзии. ( § ) Издательство «Таврия» • 1973 *
«СОВРЕМЕННОСТЬ - ЭТО ДЕНЬ ВСЕГДАШНИЙ;..»
* * * Какая-то снежная свежесть, и песня, и легок мой шаг. Как будто по светлому следу взвилась за ракетой душа, и вышла в свой срок на орбиту, на внутреннюю, на свою... Я все, что со мною творится, в знакомых своих узнаю. Есть молодость сердца вторая для тех, кто и первую знал, в горенье работы сгорая, кто свой не рассыпал запал. Есть поздние песни поэтов — ромашка, полынь, горицвет. Забытые папки проектов, что снова увидели свет. И хочется подвига, риска, и верится в долю свою. Я все, что с друзьями творится, сквозь сердце свое узнаю. 7
З Е Р Н О В землю зерно бросают, и оно прорастает из прошлого... Политого слезами, рукой из лукошка брошенного. О, сила зерна изначальная, хранишь в себе, верная, ты и наших прапрадедов чаянья и правнуков наших мечты. В землю зерно бросают, и оно прорастает, колется. Подвигом прорастает, гербовым нашим колосом. Тучи не в срок поливают — трудно ладоням любящим. 8
В землю зерно бросают, и оно прорастает будущим. Дворцами из формул и выдумки, из пламени и пластмасс. Стихами алмазной выделки, для самых широких масс. В землю зерно бросают, и оно прорастает колосом. Ветром его мотает между землей и космосом. В лунной рассветной темени искрится нива лавовая, усиками-антеннами будущее улавливая.
ИЗ МОСКОВСКОЙ ТЕТРАДИ Я в Москве не мо сквич. Я —на несколько дней, из наезжих. Не из ГУМских паломников, ночь недоспавших, не евших, я старался в Москву и не то чтоб паломником в Мекку: просто надо ж когда-то отведать Москвы человеку. Островерхой, кремлевской, мавзолейной, музейной Москвы! И земной и подземной, всепланетной и отчей Москвы! Я в Москве не москвич. Я несытым, приметливым глазом обмеряю рекламы, посольства друзей и врагов. Для меня и Земля тут круглее, и Спутники ближе, и разом проступают из прошлого смутные глыбы веков: саркофаги Мемфиса, заржавленный мрамор Эллады, 10
шлемы предков моих в тишине Оружейной палаты... Я старался в Москву — ну, не то чтоб паломником в Мекку: раз бы в жизни, а надо отведать Москвы человеку. Стадионной, салютной, поминутной, навечной Москвы. И старинной и строечной, и рассветной и звездной Москвы! * * * Безо всяких поклаж — до поры позабыл про гостинцы — поднимаюсь на двадцать девятый этаж, прямо в номер гостиницы. Звезды в раме окна, и до звона в ушах — тишина. Вот бы где сочинять, без помех бормотать допоздна! Не окликнет сосед, не приткнется к плечам детвора, лязготня экскаватора не ворвется чуть свет со двора. Будто вентиль какой перекрыт, будто жизнь отшумела былая... Коронованным солнцем полновесная люстра пылает, 77
занавески окна, как на сцене любительской занавес. Может, жизнь человека сегодня сыграется заново? А тетрадка пуста... Только птички и профили с краю. Напираю на дверь, выключатели пробую, телефон набираю. Может быть, тишина — лишь для сна, а стихам не нужна? Оглушает меня аж до звона в ушах тишина. Прожужжит над ковром пылесос, будто шмель над газоном, капнет капля со звоном, отзовется в покое казенном, и —ни строчки, пока все земное мое не со мной: лязготня экскаватора, смех соседских детей за стеной. * * * И космы модернистские, и косы чисто русские, глаза глядят — то близкие, то дальние и тусклые. И дамы иностранные, и парубок с комбайна — 12
довольно таки странная подобралась компания! Лифтерша тонколицая, девчонка восковая, Бёлля перелистывая, на кнопки нажимает. Вдруг, тучный, покачнулся и охнул мой сосед. Но тут же улыбнулся, а пальцы —на жилет, под планочки медалевые... «Вот так, — говорит, —при спуске всегда оно пошаливает, не любит... недогрузки». Там, в боковом кармане, он прячет валидол. Прошел он пол-Германии, как знамя, молодой, хоть знал он и гражданскую, трепал на стройках нервы, с ним век наш нарождался, взлетал ракетой первой. А нынче сердце ёкает, сдает в любой работе, и не ему в далекое лететь на звездолете. Пусть полетит лифтерша, не знавшая усталости, и тот, с комбайна, —тоже, что на нее уставился...
ЗЕМЛИ ЮВЕЛИРНАЯ КАРТА Покатились мы, как по глобусу, по мозаике дальних стран... Задрожало стекло автобуса, замигало, как телеэкран. То столбы тебе телеграфные, то кусты тебе виноградные, пашня желтая, как янтарь, называется черный пар. Сторона незнакомая, что ли? Беглый шарик перекати-поля, просяною метелкой —кипчак, красноватым глазком —солончак. Как шершавые длинные руки (между ними —асфальта фольга), лесополосы — ветросмуги, клен, акация и ольха. И, фонтаном вскипая ливнево, опадают листвой на поля дерева из латуни, дивные анодированные тополя. Вот лавандовая плантация сизой сеткой газетного растра 14
отпечаталась, как в полосе... Но все дальше уводит шоссе, новым кадром окно замигало, небо новое, берег не тот, и река голубая канала по Венеции нас поведет, и сменяться пойдут непрестанно чеки рисовые Туркменистана, фермы белые в сизой глуши, безымянные сиваши... Я не взял еще Южного берега и сегодняшний Пантикапей. Там и Африка есть и Америка — вся палитра планеты людей. Что за фильм про далекие страны в кинескопе окна родился, пролетел на оконном экране, как две серии, за три часа? Не разгадывайте кроссворда: это —крымская акварель, Крым — земли ювелирная карта, мира действующая модель!
ПЛОЩАДЬ ЛЕНИНА В ЕРЕВАНЕ Я ее срисовал, как, скажем, рощу срисовал бы поэт пейзажист. Очень нравится мне эта площадь! Первый «ЗИЛ», чуть заря, прожужжит, припадет к белой линии эллипса и кружит, будто спутником сделался; на орбиту выводятся «Волги», в центре — белой планетою — голуби... Встали, будто сошлись познакомиться, розоватые зданья в кругу. А на небе застыли два конуса — Арараты в библейском снегу. Метеором, без всяческих правил через площадь дошкольник летит. Вот чертенок! Мамашу оставил, 'чуть не падая, к. птицам несется... И взрывается белая стая, аплодирует крыльями солнцу. 16
Пролетает над плитами памятника, белым пламенем в небо взмыв. Вечность мысли над вечностью камня. Белых птиц антиатомный взрыв. 594 7 2 0 |
* * * Я живу на горе Алагез. Я оторван от мира. Чуть жужжит телескоп... Я со звездами с глазу на глаз. От земли —только ветер и снег, и дожди метеорные — с неба. Иногда вертолет прилетает ко мне и приносит мне пищу: я оторван от мира. А внизу, далеко-далеко, пламенеет хурма, хлопок лопается, изнемогая от зноя, и маджяр пьют под праздник, и жарят шашлык на сухой виноградной лозе... Я оторван от мира? Ощущаю я гору свою аж до самой зеленой долины, ощущаю и глубже, где каменный мой Алагёз магмой глухо бормочет, надежно прикручен к планете светоносными жилами руд. Я оторван от мира?! 18
К окуляру припал. Позабыты заботы земные. Чуть жужжит телескоп... Я антенна Земли и душа. Долетают до звезд, затухая, мои позывные... А когда отдыхаю, и не смотрят мне в душу миры, принимаю Москву. Что ж, я оторван от мира, как оторван зимовщик на «Мирном», я оторван, как штормом оторван от мира моряк. Я — антенна планеты, чтоб слышала космос Земля.
* * * Каменная страна Армения, город каменный Ереван. Ты веками брела размеренно и медленно, как пустыней бредет караван. И повозки со дна Севана вот уж тридцать веков не скрипят. Под развалинами безымянно ятаганы и фески спят. Вулканическим пеплом присыпанная, гнулась ты, черным глазом грозя. Плеть Сардуров была, ненасытная, было страшное слово резня. Пепел розовым туфом слежался... Не от красной ли крови армян? Черный глаз твой призывно сужался: на Россию глядел Абовян. Потухшие вулканы Армении. Богатырские шрамы Армении. 20
Время века летит победителем, недра гор и сердец взворохнув. Переструган резцом победитовым, кладкой стен поднимается туф. Розовая страна Армения, город розовый Ереван. Время, время летит немедленное, непромеренное, непременное, будто звездных ракет караван.
* * * В Цхалтубо есть «Источник красоты», кокетливый фонтан в четыре струйки. Там чьи-то жены, подставляя рты, пьют, плещутся, на щеки льют, на руки... Там чей-то муж, смешлив не по летам, трунит над страстью дам примолодиться, а поглядишь —бочком-бочком и сам пролезет, припадет к живой водице. А рядом — Кутаиси да Багдади, синь, пекло, песня, пыль дорог... Катайте! И едут, всяк по-своему влюблен, к фонтану и к поэту на поклон. 22
* * * Где самшитом горы курчавятся, день младенческих глаз голубей, зыбка, люлечка в доме качается, Маяковского колыбель. Гром и грохот от Ханис-Цхали, будто сыплются камни с галькой, осыпаются с гор рекою, с незапамятных пор рокочут. Значит, и под младенческим небом тишины не было! Сном сморенного не было лета, немоты, воркованья, лепета. Чтобы голос его услыхали, надо было перекричать Ханис-Цхали! Где самшитом горы курчавятся, 23
день младенческих глаз голубей, опустевшим гнездом качается Маяковского колыбель. Здесь —начало. Весь век свой в грохоте он мотался, работал как проклятый, чьи-то челюсти клацали, скалясь, чьи-то сыпались камни с галькой, но и без микрофонной глотки он гремел — и дантесы глохли, и, как эхо, людские стучали сердца... От начала и до конца тишины не было.
СОЛДАТСКИЙ ТРИПТИХ (Из Борислава Степанюка) 1. СЕБЯ - НА ОГОНЬ! Герою Советского Союза Чолпонбаю Тулебердиеву ...И хотя до горы добежал напрямик, и огня пулеметного стрелы где-то над головой просвистели, Чолпонбай с автоматом залег лишь на миг. От куста до куста — только горечь-полынь, да и сам он ползет, вроде барса. А потом, а потом он поднялся, стал с горою один на один. Он готов на огонь отозваться огнем, в амбразуру бы только попасть, резануть с автомата в проклятую пасть... 25
Только сам оказался он, как под конем. Пусть не пуля —гранату готовь, только вновь дзот пальбою ощерился зло, но не все, значит, стрелы где-то над головой просвистели, если брызнула кровь на покрытое потом чело. Долетала атака — то грохот, то спад... Вот какою гора эта стала, и полка уже, кажется, мало чтобы взять! Чолпонбай, стой. Ни шагу назад. Уже сам он — стрела, а гора, будто лук, тетиву натянуть бы всего лишь, шагов несколько сделать всего лишь, да не выронить бы автомата из рук. Всего лишь — и на миг перед ним поплыла, долина Таласская просверкнула, дым над кровлей родного аула, и орел распластал два широких крыла. 26
2. ОГОНЬ - НА СЕБЯ! Герою Советского Союза Григорию Степанюку ...Ночь заметалась в зарослях лесных, когда снаряд понесся за снарядом. Горели вражьи танки — сколько их! — не сосчитать, когда фашисты рядом. Уже ствола скорежился металл, назначенный для яростного боя. А он координаты уточнял, из ельника, покачивая хвою. Вдруг полетел из ельника снаряд — орудье рядом выкатили каты. Напрягся он, — ведь на посту солдат — и передал свои координаты... Возле воронки там его нашли, с прикрытыми, как в полусне, очами. Он отдыхал у матери-земли, примяв легонько рацию плечами. Никто его тревожить не посмел. Лишь отзвучал салюта скорбный выстрел, он сам поднялся и воспламенел огнем, который на себя он вызвал. 27
3 . НЕИЗВЕСТНОМУ СОЛДАТУ Тот пригорок зеленый в излуке Днепра, был совсем неприметный собою, а когда наступали — вставал, как гора, третьи сутки бессменного боя. Трудно ту высоту отбирали назад, артогонь расшибал ее насмерть, но в повторных атаках ой, сколько ребят полегло, запрокинувшись навзничь. На четвертые сутки, будто солнечный свет раньше всех добежал до вершины — развернулось полотнище, отблеск побед, тех, которые мы совершили. Майским утром такое огонь-полотно, но с утроенной, может, отвагой, пусть не я, пусть не тот, кто упал — все равно развернули на самом рейхстаге. В ясный день незабытого мною числа, в день девятого мая, точнее, 28
прямо к небу поднялся в соседстве села, и чем выше, тем был он острее... Поднялся обелиск на пригорке на том, потянулся к салютному грому. Как звезда на солдате, такая ж —на нем, и стоять ему, как часовому! В День Победы ему салютует весна, с шумом камни швыряет речная волна, только он ведь из воинов крепких, он стоит, будто айсберг: а значит, у дна, под зеленым прибоем, две трети. 29
жит о (Из Борислава Степанюка) Мой пращур брел густым подлеском к полю, как зверь голодный, зверя не догнав В глазах темно, сил не осталось боле, и, падая среди высоких трав, схватил, ища спасенья, стебелинку, и в забытьи, у жизни на краю, в слабеющей руке своей живинку почувствовал, находку сжал свою. Тогда, быть может, и явилось жито, когда остался пращур мой живым, сквозь сито пальцев — первое, знать, сито - зерно просеял и наелся им... А как на хлеб румянец нагоняла большая печь, от пламени жарка, и как под ним, с исподу, трепетала капустная артерия листка! Шли косари, пустяшных слов не тратя, за хлеб насущный кланялись земле, и каравай, как солнце на закате, стоял в почетном месте на столе. 30
Краюшку для ребят, как возвращался, отец держал в руке, духмяный кус. Был, как всегда, гостинец тот — от зайца, пропахший диво-сказкою на вкус... Не только диво-сказкою богаты, и не единым хлебом жизнь красна. Так почему, когда ни крошки в хате, тревогу я трублю, моя страна? Так почему мой стих балладным ладом ран фронтовых перемогает боль, когда течет зерно ядреным градом, и на рушник сбирается хлеб-соль? Тот хлеб на счастье, с корочкой ржаною, для женихов смущенных и невест. И не в копейки быть ему ценою, он, золотой, сам — золота на вес'
М Г Н О В Е Н Ь Е (Из Борислава Степанюка) Остановись, мгновенье, ты прекрасно! Г е т е Раскрылись кари очи. На ресницах дождинки, солнцем полные, дрожат. В ней, в капельке, вселенная двоится, — что затаил неотразимый взгляд? Горючую слезу? Да разве плачет черемуха в цвету, мир заслепя венчально-белым, самым лучшим платьем?! Мгновенье, как остановить тебя... 32
* * * Люблю с рюкзаком проходить полуночной дорогой, когда ниоткуда колес не слыхать на дороге. Скульптурно венчает вершину олень большерогий, на лунном асфальте слагай, как Вергилий, эклоги. Романтикам незачем бить непременно в литавры; под этой дорогой бродили еще бронтозавры, костьми полегли генуэзцы и грозные тавры... А может, копытами пыль подымали кентавры? Очки протирая, историк поморщится строгий. Он, может быть, прав, но идет он своею дорогой, а мне под луной открываются храмы, чертоги, когда прохожу с рюкзаком по волшебной дороге. Блеснет озерко, великана заздравная чаша, как витязи, сосны—покличь, и обступят тотчас же. В цикадах, лесная таинственна Таврия наша... Кипит, не смолкая, латунный расплав Хаста-Баша. Паденьем грозят мне ночные ущелья, отроги, а звезды мигают, зовут меня к цели далекой. Когда прохожу по широкой, свободной дороге, мне кажется путь мой по жизни такой же дорогой... 2 Светотень 33
К О Р Н И Дорогу нашли узковатой, и, зубья ковша обнажив, уже подгрызал экскаватор дубками обросший обрыв, гудел и рычал, и с наскока выкручивал щупальца пней... И тут я увидел, насколько земля состоит из корней. Они то косматились гривой, то вдруг выпирали жгутом, и в ломкий суглинок обрыва вросли, как железо в бетон. Так вот она, скрытая сила, подземный невидимый лес, что веточку в ствол разносила, вздувала листву до небес! Бесились бураны и ливни, кипела капель у корней, но кроны — с землей неразрывны — клонились и кланялись ей. 34
* * * В морщинах красноватых твой медный ствол, секвойя, стоит, не колыхнется. Он раздается книзу, как пирамида или оплывшая свеча. Под бурой длинной хвоей косматишься, как мамонт, и ветьи, ниспадая, вдруг снова гнутся кверху — как Мамонтовы бивни, изогнуты они. История, секвойя, миф, мамонтово древо! При Пушкине была ты, но, долгожитель старший, уже цвести могла бы до Алигьери Данте, до рождества христова, до рождества Венеры Милосской... 35
О, секвойя, ты долговечней камня. В морщинах красноватых твой медный ствол, как веха. Вдоль Времени ты веха, чтоб зацепиться глазу за что-нибудь в пространстве — в беззвучном этом ветре, в минутах-невидимках, в годах, необратимо летящих... О, секвойя, живешь ты дольше скал. А можно очень просто придти с пилой моторной, с дымком бензинным, с визгом, и век твой бесконечный за полчаса пресечь. Мы многого достигли, укоротим ракетой путь до звезды. Но только б не собственный, минутный, едва заметный век. Мой век — гляди, секвойя: крик чайки, вспышка света, удар волны о камень, отчаянье, взрыв смеха — и нет меня. Мой разум на мушке, в перекрестьях оптических прицелов, 36
на сквозняках, на смертных скрещениях лучей. И все-таки я —тоже! Во мне своя есть вечность. Мой микромир, о древо, свою скрывает тайну. Есть и своя секвойя во тьме души, как веха, чтоб зацепиться глазу за что-нибудь в пространстве моей судьбы. Ты слышишь, ты слушаешь меня? Еще один явился кору твою погладить, чьи пальцы проструились вдоль трещин красноватых. Запомни человека: он, голову задравши, здесь бормотал чего-то о смысле бытия...
К И М М Е Р И Я Небо из аквамарина, Киммерия, возраст мира, край орлиный, Киммерия, слышен клекот, звук картавый. Не зарей над Киммерией, киноварью и кармином — подплывает кровью бранной небо из аквамарина... Киммерийцы, вопль гортанный, юных пленниц страх и ужас, лики зноем сожжены. Под копытом свищут травы, коннолучники, пригнувшись, двуедины, как кентавры, тучей движутся с войны. Сколько надо было ливней, сколько гроз над Киммерией, чтоб отмыть ее от крови, отстирать ее от страха, страну солнца, Киммерию, с небом из аквамарина... 38
СКАЛА ИФИГЕНИЯ Дважды в год расцветают цветы на пустынной скале Ифигения. В сентябре склон полынный мерцает, как будто висок в серебре, день проходит не дольше мгновения, потому что здесь море и время смешались в одно, потому что скала —Ифигения, потому что для вечности день или год — все равно Где-то сварка искрит автогенная, над карьером в горах воскуряется дым к небосводу, а на знойной скале, на пустынной скале Ифигения расцветают цветы в сентябре — по второму заходу... Камень выкраплен в синюю крапинку, розовеет репейник, и мята цветет не по графику, неужели весна в сентябре? Губы жаждут напиться на знойной пустынной горе, склон полынный мерцает, как будто висок в серебре, 39
шарик солнца горит, не погас, день проходит короче мгновения, — дай нам, жизнь, расцвести еще раз в сентябре, как цветы расцветают на знойной скале Ифигения...
П Р И Р О Д А Чтоб в прошлое далекое вдруг окунуться с ходу, зачем археология? Ты выйди на природу. Зеленой зоной признана, пейзажем возле зданья, она лишь переиздана с древнейшего изданья. Мы разбираем письмена, ветвей и листьев почерк, и прорастают семена из нашей давней почвы... И смело пробуем любить, отвеяв чувства мелочные. И снова учимся ходить, давно летать умеющие. В деревья можжевеловые, в реликтовые сосны душой незаржавелой вдышись пока не поздно... 41
С К О Р О С Т Ь Дорогая прогулка —морское такси, а попробуй девчат от такси оттащи... Юность платит за скорость. Чтобы с места —вперед, мигом берег оставить, чтобы мигом обставить белый рейсовый катер и белый большой теплоход. Юность платит за скорость, развернуться во весь горизонт. во весь дух, во весь голос, чиркнуть красным крылом по натянутой пленке воды. Космонавтам еще улетать далеко-далеко... До звезды. Люди платят. За скорость —сгоранием внутренним, ночью бессонной, за восторг высоты —риском быть облученным, за морские глубины —болезнью кессонной... Дальше нет человеку движенья путем облегченным. 42
Красной чайкой летит огневое морское такси, вьется юбочка-флаг вокруг талии, тоненькой-тоненькой, а на яликах белых, встревоженных резкими всплесками, занятые всецело своими крючками и лесками, сидят старики-гипертоники. Человеку не всегда нужна скорость, и, прежде чем остановиться, он старается притормозить, погасить свою скорость. Пьет он «Ессентуки», ест морковь кое-как, а перчил шашлычок под армянский коньяк... Так ли, иначе — все мы платим за скорость. Но скорость —как кровь: в наших жилах! Потому навсегда будут вздрагивать ялики белые, когда юность летит черт-те знает куда, зачеркнуть горизонт своей талией тоненькой-тоненькой... Замирая с тоски, смотрят вслед старики-гипертоники, красной чайкой летит огневое морское такси!
к и з и л Шныряют ветерки, гудит прибой у пирса, миндаль процвел, успел —о, как он торопился! Вот солнце день-деньской, и персиковый цвет, карминный, зоревой, зажег свой зябкий свет. Туман сползает с гор, течет по балкам в город, безлиствен серый лес, как вставший дыбом хворост, но желтым сквозь туман чуть светятся кусты — зацвел лесной кизил, невзрачные цветы. Вдруг снег как закружит на каменной гряде, сечет как наждаком, не спрятаться нигде. Он завязь миндаля, цвет персика скосил... Освистанный, один стоит, цветет кизил. В цвету лесной кизил, в цвету кизил садовый, хоть белый свет не мил, живет для жизни новой. Останутся следы близ каменной гряды: мятежные, как кровь, и терпкие плоды. 44
ТАКОЙ МАРТ... Неладное что-то с грачами, с подснежниками или со мной: по нескольку весен встречаю, по нескольку весен весной. Чуть слышно свистят свиристели на зимнем голодном пайке. Капели, капели, капели срывают сосульку в пике! Тепла еще самую малость тревожные просят ветра, весенней бессонницей маюсь, но завтра —не то, что вчера. Поджал свои гайки морозец, степь марлею перестелил, лужайки посыпал порошей и лужицы перестеклил. Вот снова ручьи закипели, к обеду —опять солнцепек, 45
капели, капели, капели и чавканье черных дорог. Добавочный холод несносен, когда он воюет с весной. Встречаем по нескольку весен, но сердце храним для одной.
* * * За городом — заря вечерняя, не греют поздние лучи. Лечи меня, трава лечебная, и нелечебная, лечи. Грей, горицвет, как жить, показывай, полынь, очнуться помогай, репейник, иглами покалывай, дай продышаться, иван-чай. Мелисса меркнет одинокая, как драгоценность, у реки. Вот —прошагать, ладошкой трогая вечерних маков угольки, свое принять предназначение, как эти поздние лучи. Лечи меня, трава лечебная, и нелечебная, лечи. Я столько лет не видел пажити, я цвет зеленый проглядел. Друзья, что вы на это скажете? Да оторвитесь вы от дел! 47
* * * Я к деревне примеряюсь, ты —к прописке городской. Дай с тобою обменяюсь потолком над головой. Ты вздыхаешь по услугам, ты поклялся, что отдашь дом и садик по-над лугом за четвертый мой этаж. Я и сам, признаться, маюсь от природы в стороне, физзарядкой занимаюсь — маловато это мне. Ты бы стал бы театралом, потребителем услуг... Твоим рощам, твоим травам я завидую, мой друг! Хоть тобой воспринимаюсь как пижон, имей в виду, я, лишь только обменяюсь, пчел, наверно, заведу. 48
Перестраиваю лиру под лягушечий концерт... Люди! Отдал я квартиру — перекресток, самый центр!
* * * Кедр на опушке леса, шуми в моей судьбе! Все привкусы железа мы знаем по себе. Осколочной гранаты, злодейского ножа. Гвоздей, когда распята фашистами душа. Ты кольцами армирован, бальзамом укреплен, твой торс набальзамирован для будущих времен. Таким уж, видно, создан, что шишечки в смоле, что тянешься ты к звездам, хоть весь ты на земле. И, небом незаметно чуть-чуть подсинена, наверное, бессмертна иголок седина. 50
Тянуться к звездам —тоже профессия моя. Мы были бы похожи, да только смертен я...
* * * Засыпаю в лесу. Тишина, как бывает при обмороке. Глубокий обморок мира, перегретого за день. Синего цвета звезда проколола листву и вздрагивает. «Что вы такое, лесные духи?» — Цвирр... —начинает цикада. — Цвирр... — отвечает другая. Цикады цвиркают. Одна — заливисто весело, как милицейский далекий-далекий свисток, другая — грустно: так жалуется дитя, отплакалось и засыпает. «Что вы знаете, лесные духи?» Цикады цвиркают. — Цвирр... —весело. — Цвирр... —грустно. Я вслушиваюсь, и одна из них кажется мне отголоском прошлого, а в другой прозвучало будто предчувствие будущего 52
«Что вы значите, лесные духи?» — Цвирр... Цвирр... — Цвирр... Цвирр... Сначала их много, но дальше, но далее к ночи все меньше веселых свистков, все меньше печальных всхлипываний, все тише, все медленнее, все нерешительнее, пока не останется где-то под самое утро только два голоса: — Цвирр... —прошлое. — Цвирр... —будущее. «Что вы можете, лесные духи?» Я вслушиваюсь, я угадываю в протекающем времени, на скользком его равновесье, на всплеске, эту единственную секунду, — уже не вчера и еще не завтра — миг жизни, и вскакиваю, чтобы не опоздать к себе сегодняшнему, к своему темному непроходимому лесу, к своей тропинке, к своему тяжелому рюкзаку, к своему обязательному восходу солнца если только будет погода.
СТОИТ ОДИНОКАЯ СВАЯ Гляжу, потихоньку вздыхая: чернеет на лунной волне железная ржавая свая и что-то шевелит во мне. Забытая временем дата вмурована в донный песок. Когда-то, когда-то, когда-то здесь был ресторан «Поплавок». Не в музыке дело, не в свадьбах, не в тентовом белом грибке, мол, столики были на сваях, а нынче стоят в погребке. И дело не в муторных сварах, когда напивалось дядьё. Под полом дощатым, на сваях лелеялось детство мое! Учились постольку-поскольку, и дьявол нас к берегу нес. На сваях мы делали стойку, держали «флажок» и «преднос». Наш мир не заманивал слабых, стоял на катранах, котах, 54
держался на мидиях, крабах — на местных стоял он китах. Дыхательных трубок не знали, не знали ни масок, ни ласт, копейку со дна доставали, к лицу прижимая балласт. В нас пела волна ликованья, и мы не спускались на пляж. Моей была каждая свая, мир с небом и морем —был наш1 О бурях эпохи кровавых не ведали мы, ребятье. На сваях, на сваях, на сваях лелеялось детство мое. Вы, коим сегодня по двадцать, одна мы, конечно, семья, но мне старики ваши снятся, как мальчику снятся друзья. Вы мир получили в наследство, и стали богаты вполне, а мне мое дорого детство, далекое дорого мне. Слежу, потихоньку вздыхая, как вечная точит струя тебя, одинокая свая, на всем побережье своя. Не тронули, может, на случай — кому-то вздохнется опять... Кран вряд ли подгонят плавучий, нет смысла махину гонять.
с л о в о Давнишний мой город, ты был, как немое кино. Душа моя тоже молчала с тобой заодно. Над сонным Салгиром беззвучно кричали грачи, и статуи звали, мол, глядя на нас, помолчи. Там лошадь кивала подвязанной сумкой с овсом, дворняга в наморднике лаять отвыкла совсем, случится молочнице прыгнуть — бидоном не звякнет, петух поднапружится крикнуть — и тут же обмякнет. И только актер-декламатор шумел напролом, срывая свой голос, он небо месил кулаком, и шея и щеки дрожали на полном пределе, но громкие слишком слова недалеко летели. Что детский трамвайчик, с вагоном своим прицепным? Давнишний мой город, ты стал звуковым и цветным, тебя озвучили, ты это же сделал со мной, смутил, покорил поэтажной своей красотой. От бурь звуковых немоте моей прятаться негде, 58
мотор —во дворе, в горсаду, в небесах, на проспекте, Салгир потрясенный, детсадовский гомон грачат, поэты, плакаты, девичьи наряды кричат, и учится слушать, себя открывает душа, и слово, как свет, до любого летит этажа.
В И Б Р А Ц И Я ( Шу т к а ) Есть у будильника требовательная вибрация. У холодильника —вкрадчивая вибрация. Бритва под горлом тоже жужжит... Вибрация! В комнате —хором, что ни включишь, вибрация. Выйду на улицу, огорошен, проголосую на самосвал. Как пулемет, работает поршень, все мои поры перетасовал. Вибрация, вибрация, дай с мыслями собраться. Запишут мой стих на магнитной ленте, прокрутят —вибрирую наверняка, дрожу дебютантом на вибростенде, на ручке отбойного молотка. Вибрация, вибрация, знобит чего-то, братцы. 58
В мыслях профессора чудится мне вибрация. В голосе лектора —некоторая вибрация. Даже во взглядах любимой, в зрачках — вибрация... Скоро, наверно, и- в ней не смогу разобраться я. «Запорожцы» меня довели, тарахтят на любом повороте. «Жигули» вы мои, «Жигули», до чего ж вы еще доведете?.. Чтоб снять ее, вибрацию, пешком хожу я, братцы.
* * * Скорый поезд грохочет, полным ходом уносится вдаль, прогоняет, как блюминг, под собой двухтавровую сталь. Ну, а рядом скользит, окунаясь в ромашки, тропинка... Даже атомный век не закончил, не решил поединка. Сколько смогут колеса прокатать километров пути, столько будет тропинка к той же станции рядом идти. Прочь метнулась от моста, оступилась немного, отстала, речку вброд перешла — и бежит, как ни в чем не бывало! Босоногая девочка из ромашек сплетает венок, и стрекозы поблескивают, и кузнечик стрекочет у ног. Поезд воет от ветра, чуть шуршит под шагами тропинка50
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4