Это было давно. В начале вечера. А теперь Геля пригубливала черно-красное вино, налитое в старинный темнокрасный хрусталь на высокой ножке. Она смотрела на Митю поверх хрусталя, никак не отвечая на его излияния. Три стеариновые свечи, поставленные в только что купленный канделябр, горели ровно и жарко. — Ты очень громко говоришь,— оторвалась Геля губами от хрусталя.— Сейчас я поставлю музыку и сяду к тебе поближе. Но сначала допьем то, что в бокалах. Не так. Держи бокал за ножку, иначе не зазвенит. На чистый легкий звон (словно задели за струну) чисто и хорошо улыбнулась Геля: — За нас с тобой. Поставив долгоиграющую пластинку, Геля устроилась на диване, подобрав под себя ноги и укрыв их клетчатым пледом. — Хочешь, я расскажу тебе про моего папу. Слушай.— Геля перешла почти на шепот:— Мой папа был замечательный человек. Красивый, смелый и справедливый. Больше всего мы любили оставаться вдвоем, когда мама уезжала в командировку, как сейчас. Тогда он ходил по комнате в толстых шерстяных носках и наслаждался этим. Ведь при маме и при посторонних нельзя ходить по комнате в одних носках. Мы с ним заговорщицки жарили оладьи из сырой тертой картошки. Почему-то он их любил. Кажется, однажды в юности ему пришлось голодать. Тогда по нужде он питался этими оладьями. Все, что связано с юностью, кажется прекрасным, даже картофельные блины. Мне они не очень-то нравились, я предпочла бы конфеты. Но с такой таинственностью мы терли сырую картошку, так священнодействовали над плитой. Так нас двух «заговорщиков» это сближало, что я вспоминаю об этом, как о самых счастливых минутах. У него была большая партийная работа. Он был коммунист-фанатик. Знаешь, были такие, цель которых — мировая революция, и как можно скорее. Даже меня вот назвали Энгельсиной. Конечно, он меньше уделял мне внимания, чем мама, но любил больше. Я знаю, что больше. То есть не то, что больше, но лучше. Не так эгоистично. Его любовь делала меня лучше, свободнее, самостоятельнее. Распрямляла меня, расправляла мне крылья, а не наоборот. Он был настолько правдив, что при нем невозможно было сказать неправду. Я знаю, что, если бы ему велели — умри, нужно для революции — он умер бы в ту же секунду. 378
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4