b000002178

Бывало, очень-очень долго тянутся эти суровые и холодные дни и ночи —так долго, что даже детскому сердцу, кажется, не вынести их, и вдруг откуда-то прорвется ясный, теплый луч, и озарит, и согреет ду­ шу, и наполнит ее жаждой веры и жизни. Не знаю почему, может быть, потому, что они всего чаще встречались в моей жизни, моя мысль прежде всего останавливается на этих холодных вечерах. Вспоминается отец то в вицмундире и фуражке с цветным околышем, вечно просыпавший по утрам и потому всегда хмуро торопившийся на службу, или на эту «каторгу», как выражался он, то вижу я его в ста­ ром халате, подпоясанном полотенцем, как он ходит в высоких валенках из угла в угол нашего маленького зальца, укачивая на руках больного корью или скар­ латиной брата или сестру. А мы хворали часто: из-под прогнившего пола так дуло холодом по зимам, и ста­ ринные печи так много просили дров. Я сижу тут же, за катехизисом, но мое внимание тщетно ловит мертвые буквы: больная сестренка на руках отца так жалобно стонет, а там, в спальной, грудной ребенок надсаживается и слышатся нервные восклицания больной матери: «Ах, царица моя небес­ ная! Мученица я, мученица!» Но вот стон и плач на время стихают; отец, закачав больного ребенка, ухо- дит в свой «кабинет», маленькую холодную каморку, и я слышу, как он глубоко вздыхает... Почему-то этот вздох и восклицания матери меня ужасно терзали: у меня замирало тоскливо сердце и на глазах наверты­ вались слезы. Я знал эти вздохи: тайное предчувствие уже говорило мне, что за ними последует еще что-то тяжелое, нелепое, потому что эти задержанные вздохи в конце концов разразятся бурной вспышкой, в кото­ рой выльется вся внутренняя, глухо живущая в сердце неудовлетворенность. Проходит полчаса, и снова начинает надрываться грудной ребенок, за ним стонет другой, просыпается третий; снова слышится голос матери, тщетно стараю­ щейся их успокоить, и, наконец, опять нервные вы­ крики: — Да что вы меня одну-то на каторгу оставили? Не слышите вы, что ли? Мучители вы мои!

RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4