ня, что вообще ему нелегко развлекать меня, когда полдневное время почти не движется. А я и в худшие времена терпеть не мог никакого портвейна. ■—Давай отложим. Мы пошли из чайной обратно по улице к его дому. В дом вошла женщина, пожилая, худощавая, некогда очень красивая, с той сдержанностью в движениях, которая происходит от развитого чувства достоинства. Она пристально посмотрела на меня, и в ее черных, обведенных коричневым, глазах почудилась настороженность. Яков Яковлевич сослался на необходимость сбегать на завод и оставил меня одного с матерью Оксаны. Женщина как бы не обращала на меня никакого внимания. Она в сенях делала что-то по хозяйству, кажется, перебирала ягоды на варенье. —А вы, значит, Гога? — вдруг спросила она, мне показалось, прямо из сеней. Но, подняв голову, я увидел, что она стоит на пороге. —Гога. Почему узнали? — Чай, я все-таки мать... Долго же вы собирались навестить Оксану... Женщина поставила на стол три тарелки пирожков и самовар. —Давайте чаевничать. Ешьте пироги. Эти—-с черникой, эти — с малиной, эти — с черной смородиной. Иль, может, холодного молока вместо чаю? Жарко теперь. —Давайте холодного молока. Я все косил глаза на темно-синий жакетик, висевший на стуле: на лацкане горела крохотная, но яркая- яркая рубиновая звездочка, как если бы искорка от костра опустилась на лацкан. —Звездочку признали? — Признал. —Давнишняя звездочка... Некоторое время мы молчали. — Она после техникума в мастерских стала работать и проработала там всю войну. Вас, конечно, никого нет. Хоть бы кто-нибудь письмо написал! — Черные глаза впились в меня, сидящего напротив. — Так, мол, и 29
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4