цветущая рожь. Должно быть, потому и зашла о ней речь. — Может быть, не надо больше откладывать? — робко посоветовал я. — Отойди на двадцать шагов от дороги и ложись. — Разве я об этом говорю? — удивился и даже обиделся Янка Брыль. — Разве так нужно лежать во ржи?! Чтобы я лежал, а вы сидели в машине и ждали? И поторапливали меня: ну скоро ли, наверно, уж належался? — Я знаю, что во ржи так не лежат. Но все-таки, если двадцать лет не удавалось, то, может быть, лечь хоть на три минуты? — А вы? — Что мы? Ляжем тоже. Машина остановилась. Трое взрослых, более того, пожилых людей пошли в тихую зеленую рожь, расходясь веером, чтобы отдалиться на несколько шагов друг от друга. Потом я опрокинулся на спину, и в мире не осталось ничего: ни друзей, ни машины, ни Белоруссии, ни Москвы. Высоко в небе, почти не склоняясь надо мной, стояли колосья. Внизу, где я лежал, был микроклимат и микромир. Он состоял из зеленого полусвета, прохладной тишины, свежести, пахнущей молодой сочной рожью. Гораздо выше меня в тех сферах, где находились колосья, струился легчайший ветерок. Его не хватало на то, чтобы шевелить сами колосья, но трепетали на ветерке пыльники — продолговатые серые мешочки, как бы приклеенные к колосьям. На каждом колосе их было по десять, а то и больше, и все они трепетали, вытягивались в одном направлении, и можно было предугадать, как через день-другой из них полетит пыльца и ветерок будет развеивать ее, оплодотворяя все это поле. Конечно, не о таком, минутном лежании во ржи мечтал поэт Янка Брыль (то, что он пишет прозу, не имеет значения), конечно, это было эрзацлежание во ржи, суррогат. Однако суррогатными были лишь наши обстоятельства, а рожь была настоящая, и утро было настоящее, и жаворонок над нами (один на всех нас троих) был самый подлинный, неподдельный жаворонок. Рожь доказала нам свою власть и силу. Вечером, подъезжая к Минску, стали вспоминать весь проделанный 167
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4