Но когда я разговариваю с морем, только поверхность моря участвует в разговоре со мной: море сверкает, хмурится, переливается, ходит волной, ласково плещется, голубеет или отливает сиреневым, а глубйны его есть глубины, точно так же, как и мои. И вот в разговоре с другом мы, оба писатели, говорим о стилевых тонкостях Шарля Нодье или об афоризмах Генриха Гейне, мы обсуждаем новый кинофильм и последнюю выставку живописи на Кузнецком мосту, и пусть мы взволнованы, пусть в разговоре участвуют не только самые верхние слои моей или его души, но пусть мы взволнованы до глубины души,— все равно у каждого из нас в еще большей, подспудной, в подсознательной, может быть, глубине лежат только наши золотые россыпи, только наш опыт жизни. Через какую-нибудь детальку вдруг и заглянешь в те недоступные, неприкосновенные сферы. — Ты знаешь, мне так было больно, как будто меня в язык ужалила пчела. — А как она жалится? — То есть как это «как»? Тебя что, никогда не жалила? — Нет, а разве обязательно? — Не обязательно, но очень уж чудно. А малину в лесу ты собирал? — Разве малина в лесу растет? Я думал, что — садовое растение. — Да тебе лошадь-то запрягать приходилось или нет? — Что ты, запрягать! Я, если хочешь знать, ни на телеге, ни на розвальнях ни разу не ездил. Слышал, что бывают розвальни, а как на них себя чувствуешь, не знаю. Наверно, очень тряско? Ну, могу я ему объяснить, что в розвальнях не тряско? Но как я расскажу ему про долгую зимнюю дорогу, про настроение зимней дороги, про светлую печаль и щемящую радость ее? Как я ему расскажу про нее, если надо сначала объяснять, тряско или не тряско в розвальнях? 34
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4