вится Ропотамо. Сам себе хозяин. Хочу — вверх плыву, хочу—вниз. Воля, много воля! После очередного тоста болгары запели песню. Это была хорошая песня о том, как гайдуки уходят в горы, чтобы биться за свободу земли. В самом ритме песни как бы ощущалось движение конного войска. Хмелея все больше, старик Синицын подпевал, уронив голову на грудь. Вдруг он резким движением руки оборвал песню, глаза его ожили, пояснели, весь он как-то собрался. — Я хочу петь. Один. Хороша песня. Половину слов старик забыл, другую половину перевирал. Но пелось у него с кровавой болью, и, наверное, картина за картиной русской земли вставали в воображении, для того и зажмурил глаза. Бродяка Пайкал переходит, Рыбарская челну возьмет. Тяжелую песню заводит, О родину горько поет. Он пел, стоя на коленях, держа в руке стакан, из которого выливалась на брезент желтоватая ракй, и не стыдясь слез, обильно текущих по небритым щекам из-под плотно закрытых век. В двадцати шагах дремала на ропотамской воде утлая лодчонка — все, чем обладал, старик. Что ж, и лодка вещь, тем более что она как-никак кормит человека. Но если бы к ней еще и родину! 1956 *
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4