ный китаец), слезящимися, умиленными глазками, он, не менее умиленным голосом, отвечает: — Севели, севели — пять рублей (пятьдесят копеек по-теперешнему), не севели, не севели — три рубля. То есть, значит, та, что живая и шевелится,— пять рублей, а та, что уж не шевелится,— три рубля. Ну, посмеялись, когда я рассказал про китайца Мише Кильчичакову. Теперь, если Миша звонит из Абакана и услышит, что трубку взял я, он не говорит уж ни «здравствуй», ни «алло», ни «привет». Ничего такого не говорит, а сразу: «Севели-севели?» Получилось вроде пароля. И в-третих, еще. Не могу сказать, что осознанно, но каким-то углышком, краешком души, возможно, я самонадеянно знал, что, ну, пусть будет у нее, среди пустых консервных банок и пустых бутылок, среди пьяных и матерных трактористов (да еще по определению Глафиры — с тюремными взглядами), среди жалких стираных-перестираных постирушек, среди навозной жижи колхозного коровника и женских уже выпивок там уж в компании доярок да навозниц, ну пусть будет у нее в жизни один этот крохотный цветочек, эта яркая лиловая звездочка, величиной с гривенник. За что? Да ни за что. Хотя бы за легкость, за летучесть походки да за мимолетный взгляд из-под надвинутой почти на глаза косынки. Ни за что. Просто так. Утренний, ежеутренний луговой цветочек на замурзанных грязных досках полубесхозного, временного для этих жильцов крыльца. Короче говоря, как нетрудно уж теперь догадаться, я, возвращаясь с купанья и проходя мимо крыльца, стал каждое утро класть на него ма111
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4