БИБЛИОТЕКА № 8 1986 Владимир СОЛОУХИН ПРИЙТИ и поклониться М О С К В А ИЗДАТЕЛЬСТВО « П Р А В Д А »
БИБЛИОТЕКА «ОГОНЕК» №8 Владимир СОЛОУХИН ПРИЙТИ и поклониться Москва. Издательство «ПРАВДА» 1986
Владимир СОЛОУХИН Владимир Алексеевич Солоухин родился 14 июня 1924 года в селе Алепине Владимирской области в крестьянской семье. Окончил механический техникум во Владимире в 1942 году с дипломом техника-технолога по инструментальному производству. С 1942 по 1946 год служил в рядах Советской Армии. После демобилизации учился в Литературном институте им. Горького. С 1951 года семь летработал в журнале «Огонек» корреспонден- том-очеркистом. Член КПСС с 1952 года, член СП СССР с 1954 года. В 1979 году В. А. Солоухину за повести и рассказы, присуждена Государственная премия РСФСР. В 1984 году награжден орденом Трудового Красного Знамени. В. А. Солоухин — автор многих книг стихов, рассказов, очерков, повестей, статей, этюдов о природе, о русском искусстве. Главные из них: «Владимирские проселки», «Капля росы», «Письма из Русского музея», «Черные доски», «Третья охота», «Трава», «Под одной крышей», «Бедствия с голубями», «Лирика»... В 1984 году вышло собрание сочинений В. Солоухина в четырех томах. Издательство «Правда». Библиотека «Огонек». 1986.
ЗОЛОТАЯ ЧЕКАНЬ «Леонов и кино», «Леонов и зарубежная литература», «Театр Леонова», «Леонов-публицист», «Язык Леонида Леонова», «Леонов- гражданин», «Труд в произведениях Леонова», «Традиции Достоевского в произведениях Леонова», «Леонов-художник», «Леонов- литературовед», «Коренныепроблемы современности в произведениях Леонова», «Творческий путь Леонида Леонова», «Леонов как общественный деятель», «Леонов и литературная молодежь»... Перечень тем, которые напрашиваются, когда думаешь о Леониде Леонове, и каждая из которых годилась бы то ли на большую обстоятельную статью, то ли на диссертацию, можно было бы продолжить. Ну, скажем, «Композиционные особенности романов Леонова», «Леонов в годы войны», «Русская природа в произведениях Леонида Леонова»... Принято считать мастерами пейзажа Пришвина, Паустовского. Но дело лишь в пропорции, в том, что у Леонова пейзаж никогда не был самоцелью. Усилия Леонова прилагаются к точкам, находящимся в глубинах человеческой психологии. Но вообще-то говоря, если взять отдельно иные пейзажные абзацы леоновской прозы, то увидишь, что не все мастера пейзажа достигали той чистоты в сочетании со строгостью, той полнокровной яркости в сочетании с точностью, которая присуща Леонову, хоть он и не ходит в записных пейзажистах. Пришвин более достоверен, Паустовский же более романтик. У Леонова оба эти элемента — скрупулезная, зачастую ботаническая точность и дыхание романтики, поэзии — находятся в едином нерасторжимом сплаве. «Да и теперь еще в грозу, как поразойдутся, как заскрипят с ветром в обнимку енежские-то боры, как дохнут раскаленным июльским маревом, так даже подушки три ночи подряд пахнут горячим настоем земляники и хвои...» За точностью, за потрясающей художественной и исследовательской точностью можно обращаться практически на любую страницу любого леоновского романа. Вспомним на этот раз, как лесоторговец Кнышев рубил могучую древнюю сосну, считавшуюся матерью большого леса — Облога. 3
«— Теперь раздайся маненько, православные,— тусклым голосом сказал Кнышев, спускаясь по ступенькам.— Дакось и мне чуток погреться! Неожиданно для всех он сбросил с себя поддевку и остался в белой, кипеня белей вышитой рубахе, опоясанной кавказским ремешком с серебряным набором. Десяток рук протянул ему сточенные карзубые пилы; он выбрал топор у ближайшего, прикинул на вес, одобрительно, на пробу, тронул ногтем лезвие, прозвеневшее, как струна, плюнул на ладонь, чтобы не скользило, притоптал снежок, где мешал, прислушался к верховому шелесту леса и неторопливо, как на эшафоте, с маковки до пяты оглядел свою жертву. Она была неслыханно хороша сейчас, старая мать Облога, в своей древней красе, прямая, как луч, и без единого порока; снег, как розовый сон, покоился на ее отяжелевших ветвях. Пока еще не в полную силу, Кнышев размахнулся и с оттяжкой на себя, как бы дразня, ударил в самый низ, по смолистому затеку у комля, где, подобно жилам, корни взбегали на ствол, а мальчик Иван чуть не ахнул от удивления, что кровка не забрызгала ему рук. — Вот как ее надоть,— наставительно промолвил Золотухин.— Учитеся! Сперва топор отскакивал от промерзлой заболоты, но вдруг железо остервенилось, и в воздухе часто засверкала мелкая, костяного цвета щепа. Сразу, без единой осечки, образовался узкий, точный выруб, и теперь нужна была особая сноровка, чтобы не увязить в древесине топора. Звонкие вначале удары становились глуше по мере углубления в тело и, подобно дятловому цокоту, отдавались в окрестности. Все замолкло кругом, даже лес. Ничто пока не могло разбудить зимнюю дрему старухи... но вот ветерок смерти пошевелил ее хвою, и алая снежная пыль посыпалась на взмокшую спину Кнышева. Иван не смел поднять головы, видел только краем увлажнившегося глаза, как при каждом ударе подскакивает и бьется серебряный чехолок на конце кнышевского ремешка. Зато остальные пристально наблюдали, как разминается застоявшийся купец. По всему было видно, что он хорошо умел это, только это и умел он на земле. В сущности, происходила обычная валка, но томило лесорубов виноватое чувство, будто присутствуют при очень грешном, потому что вдобавок щеголеватом и со смертельным исходом баловстве... И хотя Кнышев действовал без передышки, все понимали: он несколько подзатягивает свое удовольствие, что простые люди никогда не прощали и заправским палачам... Чтобы довершить дело, купец перекинулся на другую сторону: до конца оставалось стукануть разок-другой. Никто не слышал последнего удара. Кнышев отбросил топор и отошел в сторону; пар валил от него, как в предбаннике. Подоспевший Золотухин молча накинул поддевку на его взмокшие плечи, а Титка звучно раскупорил ту плоскую, серебряную, неусыхаю4
щую. Сосна стояла по-прежнему, вся в морозном сиянии. Она еще не знала, что уже умерла. Ничто пока не изменилось, но лесорубы попятились назад. — Пошла-а...— придушенно шепнул кто-то над головой Ивана. Всем ясно стало, что когда-то и Кнышев добывал себе пропитание топориком, и теперь интересно было проверить степень его мастерства: соскользнув с пня при падении, сосна, как из пушки, могла отшвырнуть калинову скорлупку... Еле заметное движение родилось в ветвях, что-то деловито хрустнуло внизу и мелкой дрожью отозвалось в вершине. Сосна накренилась, все вздохнули с облегчением: второй заруб был чуть выше начального, лесина шла в безопасную сторону, опираясь в будущий откол пня. И вдруг целая буря разразилась в ее пробудившейся кроне, ломала сучья, сдувала снег,— сугробы валились наземь, опережая ее падение... Нет ничего медленней на земле, чем падение дерева, под чьей сенью посещали тебя смутные грезы детства!» Можно точно узнать, почему фарфоровая чашка звенит, а глиняная издает глухой звук. Но почему одни фразы бывают живыми, упругими, звонкими, а другие хилыми, вялыми и глухими, мы не узнаем никогда. Дело вовсе не в глухих и звонких согласных. Каждое слово будет звенеть, нужно только поставить его на место. Слова одинаковы, но в одном случае из них получается тончайший фарфор, а в другом случае — сырая, необожженная глина. Один поет, а другой хрипит. Один чеканит, а другой мнет и мямлит. Одна строка вся светится изнутри, другая тускла. Одна похожа на драгоценный камень, другая — на комок замазки. И никто в точности не может сказать, от чего это все зависит. То есть известно, конечно, что зависит это от мастерства, но что есть мастерство? Талант и труд, как сказал сам Леонов. Разве не правда, что нам теперь как-то все некогда? Разве не правда, что под влиянием все более убыстряющегося, все более нервного ритма жизни на нашей планете появилась тенденция ограничивать дело наметками, набросками, конспектами и выставлять это напоказ как готовое искусство? Вместо того чтобы написать роман, иные писатели скороговоркой, рублеными, бескровными фразами пересказывают его содержание. Встретясь с собратом по перу, заводишь разговор, кто как пишет. — Ты пишешь сразу на машинке? — спросил я у одного хорошего знакомого и весьма популярного писателя. — Что ты?! — удивился мой собеседник.— Пишущая машинка — это каменный век! Теперь, брат, другая техника. Я, например, вешаю себе на грудь портативный магнитофон, хожу по дачному участку и в течение двух-трех часов наговариваю на пленку. Потом пленку отдаю стенографистке, она переписывает, я прочитываю, кое-что поправляю... 5
Как же удивительно после этого разговора было мне, подойдя однажды к рабочему столу Леонида Максимовича Леонова, увидеть писаную-переписанную, черканую-перечерканную страницу рукописи. — Вы много черкаете,— заметил я тогда. — Да, я работаю строго,— ответил мастер. Помолчав, добавил: — Я переписываю страницу до тех пор, пока на ней не останется ни одной помарки. Да и то сказать, в какой магнитофон можно наговорить хотя бы ту хрестоматийную, хрустальную страницу, которую я выписал, рядовую страницу леоновской прозы, пленительного леоновского письма! «Истинное произведение искусства,— учит Леонов,— произведение слова — в особенности, есть всегда изобретение по форме и открытие по содержанию, а на это требуется время. В отличие от тыквы, за один сезон достигающей похвальных результатов, произведение словесного искусства выращивается как плодовое дерево. Подобно любви, оно начинается с робкого предчувствия, с семечка в душевной борозде. И потом надо долго питать его соками души, бережно холить молодую крону, однако,— с безжалостной прорезкой загущений и в постоянной тревоге за урожай, столь ненадежный в нашем суровом, континентальном климате...» У некоторой части литераторов, поэтов в особенности, существует убежденность, что большими знаниями можно погубить поэзию, что, приобретая знания, можно утратить непосредственность восприятия мира, способность удивляться. Но дровами можно завалить и потушить только слабенький огонь. Большой полыхающий костер дровами не завалишь. Он разгорится еще ярче. Маршал бронетанковых войск полушутя-полусерьезно предлагал Леонову после «Взятия Великошумска» солидное воинское звание, ибо и стратегию танковых боев, и то, что называется материальной частью, и общие проблемы в танковой области Леонов изучил не хуже, а, может быть, лучше специалиста. В период написания «Дороги на Океан» он был сведущ в хирургии почек не меньше медиков-профессионалов. Читая повесть «Еvgenia Ivanovna», убеждаемся, что Кахетию писатель изучил с дотошностью краеведа-энтузиаста. Надо ли говорить, что в вопросах лесоустройства и лесопромысла автор «Русского леса» разбирается с осведомленностью лесоводов и лесопромышленников. Лекция Ивана Вихрова о русском лесе составила бы честь одновременно историку ранга Ключевского и биологу ранга Тимирязева. Да кроме того, по своей поэтичности, по своей художественной выразительности она достойна пера писателя ранга... Леонида Леонова. Не рыхлыми волокнами помянутой тыквы или даже иного скороспелого дерева ложатся в годичные кольца слова, страницы, 6
романы этого мастера. И когда время сделает срез, откроется полированная поверхность, где четко отделятся кольцо от кольца, как на срезе секвойи, дуба или железного дерева. Он весь — от поступка до строки, проявившейся на бумаге,— замешен круто. Тут не годится шутливый французский рецепт, по которому будто бы производится расхожая беллетристика: «Немного сливок, немного сахара и как можно дольше взбалтывать». Тут скорее вспомнишь добротную русскую лепешку: «Откусишь с горошину, а нажуешь полон рот». Леонова принято считать первым в стране защитником наших страждущих лесов, наших страждущих рек и нашей страждущей природы вообще. Но неужели такой талантище, оснащенный всесторонними широкими знаниями, оснащенный точнейшим снайперским мастерством, употребляется на цель в конечном счете утилитарную, как бы она ни была важна для настоящего и будущего земли? На цель, что бы там ни говорить, узковатую для такого человека, в звании такого художника? (Словечками «такого» я оставляю места для эпитетов, полагая, что эпитеты — крупный, крупнейший, выдающийся, огромный...— распределяет будущее. Антон Павлович Чехов впервые был определен официально великим русским писателем в 1954 году на страничке отрывного календаря, называемого численником.) Итак, не слишком ли узка цель — защищать реки и леса для художника такого масштаба? Обращаемся еще к одному образцу леоновской прозы, который так же, кстати сказать, как и первый, мог бы и должен украшать все наши школьные хрестоматии и книги под названием «Родная речь». «...голос падающей воды позвал мальчиков вниз. Они спустились и стояли со склоненными головами, как и подобает паломникам у великой святыни. — Вот оно...— торжественно и непонятно шепнул Иван. Это был всего лишь родничок. Из-под камня, в пространстве не больше детской ладони, роилась ключевая вода. Порою она вскипала сердитыми струйками, грозясь уйти, и тогда видно было, как вихрились песчинки в ее размеренном безостановочном биенье. Целого века не хватило бы наглядеться на него. Отсюда начинался ручей, и сперва его можно было хоть рукой отвести, но уже через полсотни шагов рождалось его самостоятельное журчанье по намытой щебенке. То была колыбель Склани, первого притока Енги, а та, в свою очередь, приходилась старшей дочкой великой русской реке, расхлестнувшей северную низменность на две половины, так что полстраны было окроплено живой водой из этого овражка. Без нее не родятся ни дети, ни хлеб, ни песня, и одного глотка ее хватало дедам на подвиги тысячелетней славы. Не виднелось ни валов земляных, ни крепостных стен поблизости, но все достояние государства — необозримые пашни 7
с грозами над ними, книгохранилища и могущественная индустрия, лес и горы на его рубежах — служат родничку прочной и надежной оболочкой. И, значит, затем лишь строит народ неприступные твердыни духа, и хмурое войско держит на своих границах, и самое дорогое ставит в бессонный караул, чтобы не пробралась сюда, не замутила, не осквернила чистой струйки ничья поганая ступня». Я думаю, что в нашем государстве, охваченном всеобщей грамотностью, не найдется читателя столь наивного, который вообразил бы, что хмурое войско на границах государства впрямь содержится ради неприкосновенности обычного родничка. Переберем слова, относящиеся к одному и тому же корню. Грамматический корень этот будет «род». Род, родник, родня, родина, родиться, народиться, народ... Только в этом случае станет вполне понятной сцена, разыгравшаяся у того же самого родника много лет спустя, когда Иван Вихров привел в заветное место своих городских друзей Чередилова и Грацианского. Грацианский всмотрелся как следует в светлые родниковые струи. «Какая-то смертельная борьба чувств происходила в его побледневшем лице, как если бы перед ним билось обнаженное от покровов человеческое сердце. Словно зачарованный, опершись на свой посошок и сквозь пенсне на шнурочке, он щурко глядел туда, в узкую горловину родника, где в своенравном ритме распахивалось и смыкалось песчаное беззащитное лонце. — Сердитый...— непонятно обнажая зубы, протянул Грацианский и вдруг, сделав фехтовальный выпад вперед, вонзил палку в родничок и дважды самозабвенно повернул ее там, в темном пятнышке его гортани. Все последующее слилось в один звук: стон чередиловской досады, крик Вихрова — я убью тебя! — и хруст самой палки, скорее разорванной надвое, чем даже сломанной в его руках...» Когда упала сосна, срубленная самодовольным Кнышевым, маленький Ваня Вихров тоже ведь не остался равнодушным. Он влепил купцу в щеку камень из рогатки, укусил Титку, пытавшегося его поймать, и был спасен от Титкиной расправы лишь неожиданным заступничеством самого Кнышева, удивившегося, что впервые за его жизнь только этот мальчик пожалел русский лес. Было бы смешно, если бы и во втором случае Иван использовал детскую рогатку. Гнев его выразился в возгласе: «Я убью тебя!» И в том, что сломал палку негодяя. Но по внутреннему импульсу, по внутренней сути поступки эти одинаковы и, значит,— предполагается — одно и то же вкладывал художник и в трепетный родничок, и в древнюю сосну, которая, как помним, только что не забрызгала кровью руки жестокому палачу. 8
Способный плюнуть на могильный камень плюнет и на живого человека. Ткнувший палкой в светлое лоно родника ударит палкой же и во все производное от того же корня. Я выписал пространные цитаты о роднике и лесе потому, что в них звучит основной мотив всего леоновского творчества. «Вор», «Дорога на Океан», «Барсуки», «Соть», «Скутаревский», «Взятие Великошум- ска», «Русский лес», «Нашествие», «Бегство мистера Мак-Кинли», страстные публицистические статьи — всюду звучит общая эта тема, тема борьбы жестокого, мертвящего, вооруженного (палкой, топором, танками) зла и кажущегося беззащитным светлого трепетания жизни. Перечисляя все, что стоит на страже светлого родника, Леонов рядом с необозримыми пашнями, могущественной индустрией и хмурым войском упомянул однажды также построенные народом неприступные твердыни духа и силы. Надо полагать, что подразумеваются тут Пушкин и Гоголь, Толстой и Достоевский, Мусоргский, Бородин и Рублев и еще многие, многие того же величия и достоинства воистину неприступные твердыни. Но жизнь народа, судьба его, история его продолжаются. Признаем же, что писатель Леонид Леонов возведен и построен народом тоже как твердыня духа и силы, не знающая других задач, кроме задачи защищать свой народ. Писать о Леониде Леонове трудно. Все основные мысли его сформулированы и закреплены на бумаге им самим. Закреплены в первосортном материале нерасторжимых фраз, в золотой чеканке слова. Так, например, только я хотел сказать о чувстве народа, о чувстве общности с ним, причастности к нему и — еще глубже — о смысле творчества, искусства и самой жизни, как сразу же и вспомнил замечательные слова, которыми как раз хорошо закончить больше эмоциональное, нежели аналитическое высказывание о старшем современнике, друге и учителе: «...Страшно одинокой капле воды забираться в ледяное поднебесье, скитаться по голубой пустоте, падать, теряться и пропадать во тьме преисподних глубин... пока однажды не осознает себя посланницей материнского моря. И от этой прояснившейся, животворящей связи, от соседства со множеством таких же, туда же несущихся в пространстве, сестер вдруг раскрывается смысл неповторимой, отпущенной нам веселой радости — грозно шуметь на гребне штормовой волны, сверкать в радуге, журчать в ручье весеннем и вместе с июльским проливнем разбиваться об иссохшую ниву!» УРОКИ ТУРГЕНЕВА Вначале был Пушкин. Пусть и в сельской школе, но учительница на уроках литературы сумела привнести и привить, и «Дубровского» мы знали чуть ли не наизусть. А потом наступил момент:
— Дети, кто помнит, сколько крепостных было у Троекурова? Как не помнить? Троекуров — это олицетворение богатства, крепостничества, барства, могущества, почти бог земной... Множество рук поднялось в классе: — Восемьсот, восемьсот крепостных было у Троекурова. — Ну так вот. У Ивана Сергеевича Тургенева, которого мы сейчас будем проходить, вернее у его матери, было две тысячи крепостных. Сейчас я вам вслух прочитаю его рассказ «Муму». Через несколько минут в дальнем углу в классе послышались всхлипы. — Ты что, Барсукова? — Жалко... — Собачку жалко, Муму? — Нет... Герасима. Так с самого начала и на всю жизнь вошло и осталось в сознании светлое, доброе (пробуждающее светлые мысли и добрые чувства) имя — Тургенев, Иван Сергеевич Тургенев. И ведь ни у кого, я помню, не возникло недоумения: как же так? У самого две тысячи крепостных, а пишет против крепостного права. Уже знали и помнили мы и «Во глубине сибирских руд», и про звезду пленительного счастья, и был уже Лермонтов, а теперь вот — Тургенев. Воспринято как данность с самого начала и на всю жизнь: вне борьбы за справедливость, вне борьбы против насилия русского писателя не бывает и быть не может. Остальные, как бы они ни назывались и сколько бы их там ни было, не писатели, а только приспособленцы. Таков был первый урок, преподанный Иваном Сергеевичем Тургеневым. Тургенев по чисто временной протяженности (хоть и умер отнюдь не в преклонном возрасте) — это целый 19 век русской литературы и общественной мысли, век бурленья, становленья, расцвета. Своим началом (биографическим) Иван Сергеевич касается Жуковского, Крылова, Пушкина, Кольцова, Лермонтова, а в конце биографии он достигает имен Репина, Верещагина, Тенишевой, Третьякова, Кони, Саввы Мамонтова, скульптора Антокольского. Жуковского и Крылова он успел увидеть хотя бы мельком, Пушкина — дважды, да еще третий раз — в гробу. Добавим, вспомнив, что именно молодой Тургенев, юноша 19 лет, попросил слугу, чтобы тот срезал у покойного прядку волос и дал ему. Эту прядку потом Иван Сергеевич хранил как святыню. Он в то время не написал еще ни строки, но символически, как бы даже эстафетно, соприкосновение двух великих служителей русской литературы состоялось. Ну, а Репин приезжал к уже знаменитому Тургеневу в Париж, чтобы по просьбе Третьякова написать портрет Ивана Сергеевича. 10
Что же в середине, на протяжении жизни? Доподлинно известно. Гоголь, Белинский, Плетнев, Некрасов, Грановский, Станкевич, Герцен, Огарев, Григорович, Бакунин, Аксаковы, Гончаров, Писарев, Панаев, Островский, Добролюбов, Фет, Глеб Успенский, Щепкин, Полонский, Боткин, Достоевский, Толстой... Целый 19 век русской литературы и общественной мысли. Дело не только в том, что Тургенев был знаком, дружен, находился в тесных или сложных отношениях со всеми этими людьми. Но и в том, что они все взаимодействовали духовно, умственно и просто по-житейски с Тургеневым. Можно сказать, что Тургенев как огромнейшее явление отечественной культуры создан (исключая врожденные качества, талант) девятнадцатым веком, но ведь и 19 век отечественной культуры во многом образовывался, одухотворялся, активизировался, создавался деятельностью Тургенева. Каждый человек, имена которых были только что перечислены (а этих имен значительно больше, чем перечислено), и влиял на Тургенева и был подвержен его влиянию. Вот книга — «Лев Николаевич Толстой в воспоминаниях современников». Открываем указатель имен и видим, что Тургенев фигурирует в книге пятьдесят семь раз на пятидесяти семи страницах. Я думаю, что с книгами о других писателях было бы то же самое. Тургенев служил не только литературе. Сам он сказал: «Бывают эпохи, где литература не может быть только художеством, а есть интересы выше поэтических интересов. Момент самосознания и критики так же необходим в народной жизни, как и в жизни отдельных лиц». И это еще один урок. «В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был — крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решил бороться до конца — с чем я поклялся никогда не примиряться... Это была моя Аннибалов- ская клятва...» Но служить этой своей цели Тургенев мог только при помощи литературы, другого оружия и средства в его руках не было, то есть, значит, в конечном счете он служил литературе. Он служил ей до 1861 года, когда его «аннибаловская клятва» была, так сказать, в действии, он служил ей и после, до конца дней своих. Уж будто не за что стало бороться русской литературе после отмены крепостного права, будто могло или может быть такое время, когда русской литературе не за что и не против чего бороться! Литература была для Тургенева то самое святое и самое важное, чему подчинялась вся его жизнь, каждое его дыханье, каждое биенье его благородного сердца. Ради литературы он то и дело смирял сам себя в отношениях с друзьями, ломал свой характер, шел на личные компромиссы. Особенно ярко это видно в его сложных отношениях с Толстым. Как известно, Тургенев одним из первых заметил начинающего писателя и предрек ему великое будущее. «Этот офицеришка нас всех 11
заклюет». Известно, что, возвратившись из Севастополя в Петербург, Толстой остановился прямо у Тургенева на квартире. В дальнейшем между ними создались тесные отношения, и тут выявилось вдруг, что они в тесных и личных отношениях чем-то несовместимы. Разъехавшись и разойдясь, они начинали писать друг другу, извиняться, смягчать и сглаживать, но стоило им увидеться, сойтись вместе, как тотчас же возникало раздражение, а затем и ссоры, одна из которых совсем было привела к дуэли. Точно . не скажешь, откуда бралась эта несовместимость. Предположение некоторых литературоведов, что Тургенев ревновал к славе Толстого и был уязвлен тем, что ученик превосходит учителя, я считаю несостоятельным. Скорее Тургенев (опять же беззаветно служа русской литературе) был недоволен тем, что величайший художник, вместо того чтобы заниматься делом, начал морализировать, теоретизировать, ушел в богоискательство, в распри с церковью,' в нравоученья. Толстого, в свою очередь, могли раздражать постоянные упреки Тургенева. Так или иначе, дело дошло до вызова на дуэль. Надо сказать, что оба эти великана (а вели они себя в этой истории, как дети) в конце концов отнеслись к своим судьбам (и судьбе литературы?) серьезно и сделали все, чтобы ликвидировать конфликт, хотя прежней теплоты и близости между ними быть уже не могло. И вот Тургенев умирает в Париже. Он понимает, что ему остались считанные дни и часы. И чем же он озабочен? Он просит отослать письмо в Россию. «Пожалуйста, пошлите его поскорее, это очень, очень нужно». А вот и само письмо. "Милый и дорогой Лев Николаевич... Пишу я Вам собственно, чтобы сказать Вам, как я был рад быть Вашим современником,— и чтобы выразить Вам мою последнюю искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности!.. Ах, как я был бы счастлив, если б мог подумать, что просьба моя так на Вас подействует! Друг мой, великий писатель Русской земли — внемлите моей просьбе!..» Разве может кто-либо из писателей или просто людей не воспринять это как еще один урок Ивана Сергеевича. Как раз здесь хорошо вспомнить и еще одно его последнее напутствие: «Мне хочется только перед прощанием сказать несколько слов моим молодым современникам — моим собратьям, вступающим на скользкое поприще литературы... Нужно постоянное общение со средою, которую берешься воспроизводить: нужна правдивость, правдивость неумолимая в отношении к собственным ощущениям; нужна свобода, полная свобода воззрений и понятий — и, наконец, нужна образованность, нужно знание!.. Учение — не только свет, по народной пословице,— оно также и свобода. Ничто так не освобождает человека, как знание, и нигде так свобода не нужна, как^в деле художества, поэзии... Может ли человек «схватывать», «уловлять» то, что его окружает, если он связан внутри себя?». 12
Сам Тургенев был образованнейшим человеком, легко говорил на нескольких языках (впрочем, языки тогда были скорее областью воспитания, нежели образования), учился в Московском, Петербургском, Берлинском университетах. Литературоведению известны вопросы, на которые должен был отвечать молодой ученый, чтобы сдать экзамены на магистра философии (он хотел получить кафедру). Эти вопросы я читал. Не думаю, что каждый из нас, из 9 000 членов Союза писателей, не задумываясь, ответил бы на эти вопросы. Не забудем также, что его личными друзьями и собеседниками были Мопассан, Флобер, Эдмонд Гонкур, Мериме, Додэ, Золя... С Грановским и Белинским они вели темпераментные философские беседы о Гегеле да Канте по пяти часов кряду, на что мы, современные собеседники, тоже едва ли способны. И вот — парадокс. Оказывается, разносторонние знания нужны художнику лишь как надежный и прочный потенциал, а не как непосредственное средство для достижения той или иной художнической цели. Они нужны, вот именно, для внутренней развязанности, свободы, как, скажем, боксеру или гимнасту мало владеть; пусть и в совершенстве, только техникой бокса или упражнений на брусьях, но нужна еще и просто физическая мышечная сила. Ведь как бы мы ни знали почти наизусть «Записки охотника», лучшее, что создано Иваном Сергеевичем Тургеневым, ни днем, ни с огнем не найдешь там ни Гегеля, ни Канта. Родная природа, великолепно написанные пейзажи, занимательные типы русских людей, быт, нравы, фольклор, неизъяснимое очарование, любовь к родной земле, разлитая словно солнечный свет и согревающая душу читающего,— всего этого много в «Записках охотника» и все это как-то легко, свободно, раскованно или будто даже незамысловато, а на самом деле глубоко и серьезно. Высокая художественность этих очерков (а я бы сказал — поэм) состоит, кроме всего прочего, в том, что они отвечают первой (как я назвал бы ее) заповеди искусства. Если художник увидел разрушенное здание и решил его изобразить, то сам он не должен вопить и кричать о разрушенном здании: «Ах, как плохо, что здание разрушено» или «Ах, как хорошо, что оно разрушено». Читатель (зритель) сам должен, увидев картину (прочитав рассказ), воскликнуть, пожалеть или восхититься. А может быть, даже бежать на площадь и бить в рельс. «Записки охотника» и написаны именно таким образом, что без всякой дидактики и подсказки у читателя в душе рождается отношение к тогдашней действительности, а сквозь все пейзажи и красоты проступают ее реальные зримые черты. Такие художники, как Тургенев или Некрасов (в поэзии), имели право быть самыми суровыми судьями того времени, ибо ими двигала безграничная любовь к отечеству и народу. Воспримем это тоже как своеобразный урок.
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4