В ла ди м и рСол о ух и н ЗА СИНЬ- МОРЯМИ Издательство ЦК ВЛКС"М „Молодая гвардия“ 1 9 5 6
«...Прекрасна жизнь, между прочим, и потому, что человек может путешествовать...» (И. А. Гончаров) Отец мой, Алексей Алексеевич, любил странствовать. Я говорю «любил», потому что время его прошло, хоть он и до сих пор сторожит гумно в нашем селе Алепине. Еще в молодости при единоличном хозяйстве была у него лошаденка по имени Голубчик. В дождь ли, в снег ли — закладывал он Голубчика, заворачивал в платок полкаравая хлеба, заваливался к ветру спиной и, подергивая вожжи, восклицал нараспев: «Но! Ишь она, чего тут!» Кнута он никогда не имел, но, доехав до ближних кустиков, выламывал хлесткую лозу, которой, впрочем, пользовался мало, ибо любимой его поговоркой было: «Тише едешь, дальше будешь». Слушать тарахтение телеги по размытым осенним колеям или смотреть на звезды, лежа вверх лицом на охапке сена, брошенного в розвальни, было для него высшим блаженством. Мать ругалась, конечно: все соседи делом заняты, а его только и носит по чужим сторонам. Из засаленного кармана, где всегда держались у него какие-то бечевочки, ржавые гвозди, пробки, он доставал обкрошившийся по краям мятный пряник и, протягивая его мне, говорил: «На. Из Суздаля». Позже, в колхозе, все знали его слабость и потакали ей. Куда бы ни понадобилась подвода — на станцию ли за удобрением, в район ли за кинопередвиж
кой, в область ли за шестеренками к молотилке, — всегда наряд получал Алексей Алексеевич. Зато уж можно надеяться, как бы ни крутила в поле февральская метель, никогда не откажется, — надо так надо. За время постоянных разъездов появилось у него много друзей в разных селах и деревнях, расположенных по трактам. Друзей этих он называет приятелями. До сих пор многочисленность их — самая большая гордость Алексея Алексеевича. Если назовешь ему деревню Нераш, он скажет: «Как же, как же, есть у меня в Нераше хороший приятель Иван Григорьев. Набожный человек». Или если назовешь ему такую далекую от нас деревню, как Дубки, он и тогда скажет: «Был у меня в Дубках приятель дядя Влас. Бывало заедешь — зайчатиной угощал». Да что Дубки. Однажды зашла речь о Петушках, что в целых шестидесяти километрах от нашего села, и тут ответил отец: «Как же, как же, есть у меня в Петушках хороший приятель. Жив ли, не знаю. Проведать бы». Отцу, дожившему до преклонных лет, невдомек, что мало приятелей у него осталось на земле, а может, и нет уж ни одного. А я вот тоже полюбил странствовать, и приятели у меня тоже есть. Прайда, не в Дубках и не в Нераше. Когда мне сказали, что нужно ехать в Албанию, я воскликнул: «Как же, как же, живут в Тиране два моих хороших друга — Лазар Силичи и Фатмир Гьята. Уж три года прошло, как не видался с ними!» Однажды в кабинет директора Литературного института имени Горького зашли два молодых чело- зека. Они нерешительно остановились у порога и сказали: — Бон-жур. — Бон-жур, — повторил за ними директор. Но так как его познания в области французского языка на этом и кончались, то беседа не получила дальнейшего развития. Обратились за помощью к нашей француженке. Выяснилось, что молодые люди —
албанцы, что они приехали учиться в институт, что оба они пишут стихи и ни слова не знают по-русски. Одного из них звали Лазар Силичи, другого — Фатмир Гьята. Таким образом, два гражданина далекой Албанской республики вошли в дружную семью Литературного института. Да разве только они одни! Вскоре меня с товарищем позвал в кабинет директор. — К нам приезжают несколько румынских ребят, мы поместим их в вашу комнату. Они не знают ни Москвы, ни русского языка. Помогите им в первое время. Познакомьте с городом, с нашими порядками, чтобы они чувствовали себя как дома. Это было как раз в день выдачи стипендии. Изъясняясь жестами, мы повели новых москвичей в гастроном № 1, где и купили всякой всячины: вареной колбасы, трески горячего копчения, маринованных огурчиков... И потом не раз собирались мы за дружеским столом в общежитии. Что это были за вечера! Болгары Георгий и Лиляна запевали задумчивые песни о Родопах, о солнечной Загоре, о партизанских кострах, читали стихи Христо Ботева. Кто в грозной битве пал за свободу, Тот не погибнет... «Той не умира!» — звучало это по-болгарски. И мы дружно повторяли тревожные, зовущие, как бы бронзовые слова: «Той не умира!» А потом румыны пели песню ударных бригад; что-то длинное и протяжное о бескрайных степях родной Монголии выводил, прикрыв глаза, Сенге Дашцевгин; Тереза Квечинская читала Мицкевича или Броневского. «Мы плохо поем, — говорили Фатмир и Лазар. — Приезжайте к нам в Албанию, услышите, какие песни есть в Шкодере и в Корче». Однако и они помогали нам, когда мы все вместе сотрясали стены старого и доброго дома Герцена только что появившейся тогда песней-гимном «Дети разных народов...» 1 За синь-морями 5
«Эх, отец, отец, — думалось мне сквозь шум веселья. — Видишь, как изменилось время. Не только в Нераше мои друзья, а по всей земле, нет, не какие- нибудь символические, а личные друзья. Из одного стакана воду пьем, одни и те же песни поем. Слышишь, к себе в Албанию побывать зовут. То-то и оно. А где она, Албания? Небось не доехать бы на твоем Голубчике». Потом мы получили дипломы. Фатмир и Лазар на правильном русском языке сказали нам слова прощания и уехали на родину. Нас, оставшихся в Москве советских выпускников, увлек и почти всех разъединил водоворот жизни. Тот пошел работать в редакцию газеты, тот засел за роман, тот уехал в колхоз изучать жизнь. Мне удалось устроиться на разъездную корреспондентскую работу в иллюстрированном журнале. В комнате я повесил большую карту Советского Союза и время от времени стал наносить на нее жирные ломаные линии — маршруты совершенных поездок. Веером расходились эти линии от звезды, обозначающей Москву. Одна линия бросилась к Сыктывкару, потом круто повернула на север и через Ухту, через Ижму и Усть-Цильму по Печоре выбралась к Нарьян-Мару, а через него—дальше на восток, над Большеземельской тундрой на берега Карского моря. Другая линия устремилась на юг. Она коснулась города Фрунзе, обогнула озеро Иссык-Куль, запетляла по горам Тянь-Шаня. А там и пошли линии —=. до Воронежа, до Киева, до Рязани, до Вологды, до Новгорода, до Пензы, до Жданова, до Ростова-на-Дону, — да разве все перечислишь! Чего-чего не скрывается за линией, проведенной на карте. Сухие пышные мхи, на которых хоть спать ложись (и, правда, спали), полные неведомой рыбы тундровые озера, в черные воды которых ни разу не забрасывалась рыболовная снасть, стаи полярных куропаток, выпархивающие из-под ног, семья лосей, переплывающих Печору; а то еще новгородские бревенчатые церкви, глядящиеся в Ильмень-озеро, а то еще косторезы в селе Ломоносове, а то еще первые мутные
потоки оросительной воды, которая с легким шипением впитывается пересохшей землей придонских степей. А Тянь-Шань? Заснеженные, заледенелые исполины над синим-синим Иссык-Кулем. Белые отары овец спускаются со снежных гор к озеру; орлы летают, словно галки, в пятнадцати шагах; слышится отдаленный гул снежной лавины, оглушительный грохот горных рек, в которых, кажется, не вода течет, а клубится мелкая водяная пыль. Велика земля. Красива она так, что ничего уж не может быть красивее ее! В одно августовское утро 1954 года я с особым старанием выводил новую линию на карте: Москва— Акмолинск—Атбасар. Да и как было не стараться, если только что вернулся из трудной поездки в районы освоения целинных земель. Телефонный звонок оторвал меня от занятия в тот момент, когда я соединял Ку- станай с Акмолинском. — Приезжайте в редакцию, — услышал я голос секретаря международного отдела Иры Шибалко- вой. — Будем оформлять вас в Албанию... Итак, Албания. Все не верилось поначалу. Что-нибудь да случится, из-за чего сорвется поездка: заболеет жена или ребенок, попадешь под машину, передумает главный редактор... Но время шло, и вскоре мне вру* чили большую красную книжицу — паспорт для выезда за границу. Долгое время день отъезда казался далеким: когда-то что-то будет, а потом пришлось спохватиться: четыре дня осталось до отъезда из Москвы, только четыре дня! Через каждые полчаса звонил мой будущий спутник: — Сколько рубашек ты берешь с собой? — И, услышав мой ответ, восклицал: — Не мало ли? Ведь там зной, то и дело придется менять. А сколько костюмов ты берешь? Как? Ты едешь без черного костюма? С ума сошел! А разные официальные приемы? И, наконец, звонок самый важный:
— Приезжай к «Метрополю», пойдем покупать билеты. Что? Где покупать? В «Интуристе». Да, да, сразу и до Одессы и на пароход. Я жду тебя у входа в гостиницу. Через пятнадцать минут мы встретились... Впрочем, пора сказать о моем спутнике несколько слов. Он считается одним из лучших фотокорреспондентов нашего журнала. С ним вместе мы отправлялись теперь в третью поездку. Первая была в Киргизию в 1952 году. Многое забывается и за такой короткий срок, как два года. Я забыл, в частности, что этот фотограф над одним кадром способен провозиться полдня, а в это время жди его на жаре. Помню, снимали отару овец Раз сорок прогнали ее мимо объектива, овцы падали от усталости, знаменитая чабанка была чуть жива, а он все снимал и снимал. Забыл я и про нервозный, неугомонный характер товарища и про пожелания шофера. Володи, который возил нас по Тянь-Шаню. «Знаете что, — сказал мне тогда Володя, — приезжайте в следующий раз без Романыча, спешить не будем, нервничать тоже». Мне осталось указать еще на одну важную черту его характера. Если он увидит хороший кадр на неприступной скале, то начнет карабкаться туда, несмотря на повседневную и, я бы сказал, врожденную осторожность. Так однажды мы увязались за альпинистами, которых вел известный турист Рудольф Маречек. Наверное, не так-то просто делать первое в жизни восхождение, если тебе уже за сорок лет. Романычу было именно за сорок, но он шел. Его тянули на ледорубе и на веревочке, его подталкивали сзади, но он упрямо шел. Там, за горным перевалом, в долине, цветущей нестерпимо-яркими альпийскими цветами, в долине, где рождаются в виде хрустальных ручьев бешеные горные реки, а густосинее небо, оттененное белизной вечных снегов, смотрится в небольшие озера с ледяной водой, — там он предчувствовал несколько кадров. И он не ошибся. Без двух дней, проведенных в походе, жизнь наша была бы беднее...
И вот мы держим в руках бумажки, на которых написано: «Порт Одесса — порт Дуррес. Пароход «Трансильвания», первый класс, каюта № 126. Отправление из Одессы 27 августа». Замечали ли вы, что при любых сборах в дорогу не хватает двух дней? Еще бы два дня — и все бы купил, все необходимые места объездил, всюду позвонил и не спеша, с достоинством отправился бы на вокзал. Так нет же, не хватает двух дней. Часов до отъезда становится все меньше, а дел больше. Развязка каждый раз наступает одна и та же. Неумолимое расписание обрубает все веревочки, связывающие челове- ка-путешественника с его оседлым миром. А в то время, когда в лицо и грудь ударит ветер степей, истоптанных конями Тамерлана, когда пыль отдаленного водопада обдаст с головы до ног, или в то время, когда знаешь, что с правой руки Греция, а с левой — Палестина, тогда покажутся незначительными все оседлые дела. Подумаешь, не успел продлить прописку, съездить в издательство, внести плату за телефон и газ. У меня теперь другие нужды, другие интересы. Я путешественник и поэтому вне законов оседлости. Вот вернусь, принеся пыль дальних земель на своих башмаках и бронзу чужого солнца на своей коже, опущу походный мешок на паркетный московский пол, тогда спрашивайте с меня, а пока... стучат колеса, унося поезд все дальше и дальше, сухая мгла шуршит по стеклам вагонов и ветер странствий поет в моем сердце! В прохладном просторном вестибюле гостиницы «Одесса» толпилось много народу. Мы подошли к дежурному администратору и неуверенно встали в очередь, а когда она прошла, еще более неуверенно спросили себе номер. Оказалось, что номер нам уже приготовлен, и мы впервые убедились, как приятно быть международными пассажирами. — Не забудьте зайти в бюро обслуживания зарегистрироваться, — сказал нам администратор. — Как? Еще целое бюро нас будет обслуживать?
— Конечно. Носильщики, транспорт, все это их забота. Не хотите ли разовый талончик на разговор с Москвой? А ключ вам даст дежурная по этажу. Пожалуйста. Под нашими окнами парадный подъезд гостиницы, и потому всегда шумно. Когда ни заглянешь вниз, стоит возле тротуара автобус и кто-то погружается или разгружается. Пойти узнать — кто. Оказывается, в Албанию едет корейское посольство для постоянного представительства. С работниками посольства — их жены, дети. Говорят, что на этом же пароходе поедет китайское посольство, а также албанская женская делегация, гостившая в СССР. Какой-нибудь груз повезет «Тран- сильвания» из Одессы в Дуррес, что-нибудь, верно, возьмет она и в румынском и в болгарском портах. Ведь с Албанией нет другой связи, кроме как морем *. — Знаешь что, — сказал вдруг Романыч, — давай сделаем тему «Дорога дружбы». Узнаем, какие грузы в Албанию идут, какие — оттуда, кто едет. Ведь это и на самом деле дорога дружбы. — Хорошо ты придумал. — Тогда пойдем. — Куда? — Искать капитана «Трансильвании». — Да зачем его искать? Сядем завтра на пароход, там и увидимся с капитаном, там и начнем делать тему. Кроме того, судно румынское и капитан румын. Без переводчика мы не договоримся. Да, забыл я характер Романыча. «Вот ты не болеешь за журнал, тебе лишь бы все на завтра откладывать. А может, сегодня что-то интересное прозеваем». — Ну ладно, ладно, давай искать капитана. Романыч, не мешкая, потащил меня в порт. Был знойный день. Не успели мы спуститься по Потемкинской лестнице, как захотелось обратно в прохладный номер гостиницы. * Теперь установлено воздушное сообщение Москва — Тирана через Белград.
К концу дня многие километры, исхоженные по знойному безветренному порту, сделали свое дело. Мы возвращались домой изнеможенные. Хотел я упрекнуть Романыча за его затею с капитаном, но посмотрел на его вид и промолчал. Крутая Потемкинская лестница, поднимающаяся вверх широкими прямыми маршами, показалась нам с версту. — Романыч! — вдруг услышали мы восторженный окрик. На верхней ступеньке лестницы стоял и махал нам соломенной шляпой загоревший санаторским загаром фотограф Н., наш общий знакомый. Пока мы здоровались, к нему подошла тоже загорелая сероглазая женщина с мальчиком: жена и сын. — Ну как? Зачем вы здесь? — посыпались вопросы. — В Албанию? Здорово, чорт возьми! А я, братцы, путешествовал, проехал все побережье на «России», — удовольствие, скажу вам, огромное. Занимал «люкс»... Зеркала, бассейн для купания... А вы, значит, в Албанию? — Да. Но боимся не справиться с заданием. Первый раз за границу, юбилейный материал, ответственно. — Эх вы, не знаете, что снимать. Возьмите морячка, приведите его домой в крестьянскую семью — и вот вам картинка: «На побывку». Или вот еще: старик жил плохо, был неграмотный, а теперь у него сын инженер. Посадите их рядом за столом — и вот вам картинка: «Радость старого албанца». Мне бы поехать, я бы поснимал. В общем завидую я вам. Когда отплываете? —• Завтра утром. — Жаль, проводить не сумею. И фотограф с семьей исчез так же неожиданно, как и появился. — Талантливый был когда-то, — сказал Романыч. — А теперь на штампах работает. Амортизация тела и души. — Ведь он молодой, какая же амортизация? — Мало ли что молодой. Слышал? Албанию в глаза не видел, а что снимать — подсказывает. — Да, я понимаю это. Есть готовые штампы —
пятьдесят, семьдесят, двести. Берется горячая жизнь, наливается в один из штампов и сразу стынет, мертвеет. Вместо огня — скука и холод. — Что-то ты очень навалился на фотографов. А в литературе штампов нет? Или, может быть, их нет в живописи?! — Почему же нет?! Всюду есть и хорошее и плохое, и живое и мертвое. Человек спит, и человек умер. С виду вроде бы одинаковы: оба неподвижны, у обоих носы, уши, руки, но в одном пульсирует кровь, он жив, а другой — увы! Тоже может быть со стихами, с живописью. Все вроде бы одинаково и все вроде бы правильно: рифмы, размер, или там деревья на картине, краски, и, однако, одно есть искусство, а другое мертвечина. С людьми проще. Дерни за руку, человек проснется, а со стихами хитрая штука — за руку не дернешь, градусник подмышку не сунешь, специальных приборов не придумано... Разговаривая таким образом, мы дошли до гостиницы, а приняв после утомительного дня горячую ванну и плотно поужинав, легли спать. Завтра отплытие. В половине шестого утра зазвенел телефон. Рома- ныч бросился к трубке, думая спросонок, что находимся в Москве. Кому бы звонить так рано? — Дежурный по этажу говорит. Спускайтесь в вестибюль, сейчас автобус подойдет. Вестибюль завален чемоданами, узлами, багажными тюками. Люди вынесли свои вещи и сидели на них. Все мы представляли группу людей, подхваченных некоей чужой волей. Нас разбудили, погрузили, везут, теперь вот велят выходить и разбирать чемоданы: таможня. В руках у всех оказалось по листу бумаги, называемому декларацией. В декларации перечислены предметы, которые по тем или иным причинам нельзя вывозить из страны. Но «золота в слитках» мы не везли, «рогов молодых сайгаков» у нас тоже не было, и поэтому бегло, легко скользило мое перо по графам декларации, ставя против каждой графы одно и то же слово: нет.
С борта парохода спускалась на блоках сетка наподобие авосек, с которыми хозяйки ходят на рынок. Только сетка была огромная, сплетенная из канатов. В нее накладывали чемоданы, и она медленно поднималась на палубу. — Пожалуйста, сюда, — предложил нам на ломаном русском языке худощавый человек в берете. Мы поднялись по трапу, потом снова спустились, потом шли через салон и, наконец, очутились в коридоре, где было написано: «Люкс». —• Но у нас всего-навсего первый класс? — Ничего, ничего, хорошо будет, — говорил человек и вел нас дальше. — Пожалуйста! Каюта наша представляла небольшую комнату, отделанную под орех. В ней две кровати, стоящие посередине, платяной шкаф, умывальник, окно с деревянными жалюзи. На ночной тумбочке — телефон. Сквозь толстенное стекло округлого окна виднелась Одесса. Но мы были уже за границей, под румынским флагом, на пароходе «Трансильвания». Басовито рявкнул гудок, и все побежали наверх. В первую секунду показалось, что кто-то взял, как игрушку, весь широко раскинувшийся одесский берег и начал его круто поворачивать вокруг нас, постепенно отдаляя. Это разворачивалась «Трансильвания». Пока она стояла на причале, ничего не было видно, кроме длинного сарая на берегу и рельсов возле сарая. Теперь берег уходил от нас, и с каждой минутой все большая и большая протяженность его вплывала в поле зрения. Снизу, у воды, берег был обставлен десятками судов. Посмотреть сверху — наверно, не близко стоят суда один к другому, по крайней мере не вплотную. Издалека казалось, что они нагромождены друг на друга. Мачты, трубы, палубные надстройки — все это перепуталось, смешалось и загородило землю. Поднимались и медленно двигались фермы и стрелы кранов. Краны в своих ковшах несли уголь, и казалось, что все железное хозяйство порта покрыто угольной пылью. На черном железно-угольном фоне то и де
ло вспыхивали яркие клубы паровозного пара. Лязг, грохот, свистки, гудки доносились оттуда. Из-за порта круто и высоко поднимался зеленый откос, на гребне которого белели дома Одессы. Миновали маяк, и сразу же хлестнула по обшивке судна, прокатилась вдоль борта первая волна открытого моря. А берег все отдалялся и отдалялся. Вот уж не различить окон у домов, вот уже стушевались и сами дома. Берег из черного и зеленого стал одноцветным, синим и как бы бесплотным. Долго не расходились пассажиры. Трудно и больно было оторваться от растворяющейся в синеве родной земли, от белого яркого облачка, уплывающего в глубину ее. Не то острый форштевень режет зыбкую воду, не то вода мчится навстречу кораблю, раскалываясь о стальной гребень, кипя и завихряясь. Пароход велик. По его палубе можно прогуливаться, как по дорожкам сквера, тем более, что палуб три. Они соединены друг с другом крутыми, почти вертикальными, лестницами. Команды не видно, может быть все там, где часто и ритмично бьется неведомое сердце корабля. Пассажиры на палубе. Иные любят смотреть вперед, стоя на самом носу, другие подолгу глядят на широкую зеленоватую дорогу, что остается за кормой. Так глубоко взрезана морская вода, так резко раздвинута она в стороны и взбаламучена, что след растянулся на километры. Он виден насколько хватает глаз. Начинает казаться, что, куда бы мы ни уплыли, он всегда будет связывать нас с Одессой, как нить Ариадны связывала Тезея с выходом из лабиринта. А ждал нас, и правда, лабиринт. Узкое недружелюбное горлышко Босфора, потом Дарданеллы, потом Греческий архипелаг, где начнем вилять да лавировать меж островов, потом неширокий пролив между Италией и Грецией уже в шестом море, если счет начинать с Черного. ...Было время — я не видел никакого моря вообще. Только картины Айвазовского, кино да курортные открытки давали мне о нем смутное представление.
Впрочем, тогда казалось, что я представляю себе море хорошо и полно. Я не знал, что море не только для глаз (синева, солнечная рябь, игра красок), но что оно и для кожи (свежий упругий ветер, брызги в лицо, ласковая бархатистость воды) и для слуха (грохот прибоя, крики чаек). А неповторимый и непередаваемый запах моря, а свежесть и бодрость во всем теле после утреннего купанья? Нет, что и говорить, я не знал моря до тех пор, пока не встретился с ним лицом к лицу. Тогда, семь лет назад, в Колхиде я вдруг увидел в конце длинной городской улицы вертикальную синюю стену. Это и было оно. Потом я ходил на пустынный берег, где из песка пучками поднималась высокая, похожая на осоку трава. Она была сохлая и жестко шелестела под ветром. Негромко, равномерно накатывалась волна, и шур- шанье ее о песок смешивалось с шумом осоки. Таким и запомнилось, таким и осталось море — диким, чистым, зовущим вдаль. Вторая встреча была иной. Она произошла на пляже курортного города. Дул свежий ветер. Волны успели слизать с пляжа все окурки, спичечные коробки, помятые бумажки, и все это кипело и толклось в желтой прибрежной пене. Было неприятно не только броситься в морскую воду, но и смотреть на нее. Однако люди купались. Они боялись заплывать подальше от берега и барахтались как раз в самой мутной воде. Но стоило самому войти в воду, как она перестала казаться грязной и неприветливой. Вместе с другими я орал, стараясь перекричать прибой, давал волне сшибать себя с ног и отбрасывать на несколько метров. И вот она, третья встреча. Мы перегнулись через леера и с палубы смотрим вниз, за борт. Верхний слой воды прозрачен, хоть и синь. Он пронизан солнцем. Колыхаясь, он как бы скользит по другому, более глубокому и более темному слою. Но и там под верхней голубизной видны еще зыблемые пучки солнечных нитей. Все тоньше, реже и слабее они. Все гуще, темнее синева. И вот уж разверзлась для взгляда черная бездонная засасывающая хлябь. Пучина. Бездна.
А чуть подальше от парохода морская гладь отразила небо с полдневными красками и курчавыми облаками, и взгляд скользит по ней отсюда и до горизонта. Однажды справа показался берег, и знающие люди сказали: это остров Змеиный, им кончается советская земля. В другой раз на горизонте среди пустого безбрежного моря появилось большое парусное судно. Сразу вспомнились романтические слова: фрегат, бригантина, каравелла... — Не удивляйся, — сказал Романыч. — Современных матросов учат и парусному делу. У нас, например, есть парусник «Товарищ», на котором моряки проходят практику. Наверное, это он. Вот я, — продолжал Романыч, — однажды в Сочи видел картину! Вдруг показалась из-за горизонта целая флотилия под белыми парусами, — лебеди да и только! Море было не зеленое, как сейчас, а голубое — июльское. Весь город на берег высыпал, все курортники. Оказалось, шла съемка фильма об адмирале Ушакове. Вот это была красота, А тут что, один парусник, да и паруса-то серые. Парусник медленно скрылся за горизонтом, растаял в лиловой дымке. Пароход шел теперь вдоль Румынии, обозначенной легкой цепью холмов, затуманенных расстоянием. Все четче, яснее становились очертания берега. Вдруг на палубе появилось много матросов, они сновали взад и вперед, выполняя какую-то нужную, но непонятную нам, пассажирам, работу. Одно поняли мы по возникшему оживлению: близка Констанца — родина этих моряков и родной порт самого корабля. Мы уже предвкушали интересное зрелище — приближение незнакомого города, как всех нас позвали ужинать. Сигнал прозвучал на тридцать минут раньше. Моряки экономили время. На полчаса раньше прийти к своим женам, невестам, матерям, детишкам, — ради этого стоит пожертвовать распорядком. Уходя вниз, пассажиры надеялись, что успеют поужинать и вновь выбежать на палубу до прихода в порт. Но, увы, поднявшись наверх, мы увидели серый- большой пакгауз и два портальных крана, двигающихся перед ним. «Трансильвания» стояла на причале.
Кран подхватывал связку бочек и поднимал их на высоту. В Констанце пароходу полагалось пробыть двое суток. Значит, двое суток мы будем смотреть на сравнительно небольшое пространство воды, огороженное каменным забором и называющееся портом, да на пакгауз, к которому выходило окно нашей каюты. Давно уже пассажиры разобрали, что вон то судно, с желтой трубой, — турецкое, вон то — с голубой полосой по ватерлинии — шведское, а вон то большое зеленое прислала сюда бывшая владычица морей — Великобритания. Двое суток беспрерывно шла погрузка на «Тран- сильванию». На упаковочных ящиках было написано: «Тирана». Дружественная Румыния посылала Албании свои товары. При нас грузили главным образом бумагу. Она была скатана в большие рулоны, а рулоны эти были обиты досками, так что получалось подобие бочек. Кран подхватывал связку бочек и поднимал их на высоту. Там он разворачивался так, что все бочки приходились против люка на пароходе, начиналось опускание. Пожилой и, видимо, опытный матрос наблюдал за работой и подавал сигналы крановщику. Он пома-
хивал ладонью то вверх, то вниз, то вправо, то влево. Кроме того, он то и дело повторял: майна — вира! Майна, майна... Стоп! Вира! Мы поинтересовались, куда девается столько груза, и подошли к люку. Пароход не так уж высоко поднимается над водой, и глаз привык к этой высоте. Заглянув же в люк, мы увидели глубочайший колодец. Наш взгляд, приготовившийся уткнуться в дно парохода совсем близко, провалился в пропасть, на дне которой лежали показавшиеся нам маленькими ящики и суетились маленькие человечки. Позже мы узнали, что пароход может вместить десятки поездов груза, а ведь это не крупный, причем не грузовой, а пассажирский пароход. У пассажиров сложился на пароходе свой быт. В восемь часов утра матрос ходил по палубам с большой медной тарелкой в одной руке и с колотушкой в другой. Он бил колотушкой по тарелке, и густые, почти колокольные звуки созывали людей к завтраку. Все шли в ресторан и занимали определенный столик, тот, за который сели в первый день плавания. Нашими соседями по столику оказались пожилые, очень приятные люди — чета Хорошавиных. Он — медик, кажется профессор, работает в Тиране. Она — его друг, жена, хозяйка. Они возвращались в Албанию после отпуска, проведенного на Родине. — Ну, как вы привыкаете к румынскому столу? — спрашивала нас обыкновенно Елизавета Михайловна. — Привыкаем. К Дурресу подойдем, совсем привыкнем. Кормили нас так: утром, приходя в ресторан, мы заставали на столике кусочек масла и кусочек сыра, а также тарелку с хлебом и сахарницу с песком. Вместо сыра мог оказаться мармелад или несколько ломтиков колбасы. Не успевали мы опуститься на стулья и поздравить друг друга с добрым утром, как появлялся человек по имени Базиль с двумя чайниками в руках. Наклоняя их одновременно, он наливал нам чаю. Едва чашка становилась пустой, Базиль появлялся снова. Все это молча, с невозмутимым лицом, рассчитанными, точными движениями. С чувством легкого голода (как и полагается цивилизованным
людям) мы покидали ресторан. Через четыре часа новые удары гонга. Как-то так получалось, что за любым занятием: за книгой ли, за шахматами ли, во сне ли — я улавливал самое первое, самое легкое дребезжание медной тарелки. Теперь на столе вместо сахарницы и чашек стояла перед каждой «персоной» стопа тарелок. Слева от тарелок лежали две или три вилки, справа ложка и два ножа. По количеству вилок и тарелок мы более или менее точно угадывали содержание будущего обеда. Приходил Базиль. В верхнюю тарелку он наливал четыре столовые ложки бульона с плавающей в нем фрикаделькой. Верхняя тарелка исчезала. На следующую клался кусочек рыбки, или запеченный в тесто, или облитый чем-то неведомым. Вслед за рыбой на третьей тарелке при помощи невозмутимого Базиля оказывалось мясо со спаржей или другой приправой. Наконец оставалась перед нами маленькая тарелочка и миниатюрный ножик. Это для яблок. Яблоки предлагались в вазе, и мы сами брали по одному. В четыре часа дня мы опять пили чай, а в восемь часов вечера обедали. Повар был чародей. Ни одно блюдо за все плавание не повторилось. Восемь блюд в день помножить на пять суток — получится сорок. Так вот: мы съели сорок блюд, не похожих одно на другое, а в два конца так и все восемьдесят. Все блюда были необыкновенно вкусны. До восьми оттенков вкуса и запаха насчитывали мы в каждом из них. Но — увы! Пять суток — слишком малый срок, чтобы привыкнуть к их дозировке. Вот подали вам какой-то горшочек из теста, величиной с грецкий орех, наполненный разными разностями. Вы глотаете его и чувствуете, что проглотили что-то очень вкусное, хочется разобрать, что именно, но Базиль убирает пустую тарелку и кладет следующую перемену. Так вы и не знаете, чем же был наполнен горшочек. Будь он с настоящий горшок, еще можно было бы разобраться что к чему! Пока «Трансильвания» стояла в порту, поднялся ветер. Сначала мы различали неясный шум, который усиливался час от часу. Постепенно из монотонного шума стали выделяться протяжные звуки, как бы тяжелые,
RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4