b000002172

рочайшею, но въ то же время дЪвически-стыдливою улыб­ кой лицо,—мы чувствуемъ, что теперь «праздникъ» нашей жизни обезпеченъ надолго, что нЪчто новое, такое любов­ ное, свЪжее и бодрое озарить наше существованіе... — Вотъ и опять мы!—говорить намъ ополченецъ, сіяя на всЪхъ своею стыдливою улыбкой и вытирая наскоро за- индивЪлые усы. Онъ медленно снимаетъ, какъ бы не рЪ- шаясь еще остаться, свою папаху, полушубокъ и, наконецъ, остается въ сЪромъ ополченскомъ кафтанЪ съ болышимъ мЪднымъ крестомъ на груди. — Простите... не утерпЪлъ... что обыкновенію... Скучно одному торчать въ своей деревнюшкЪ! — прибавляетъ онъ, широко, и какъ будто извиняясь, размахивая красными руками. — Что вы это?.. Да вы для насъ... все равно, какъ род­ ной!.. Не стыдно ли вамъ такъ говорить? — восклицаетъ матушка. А отецъ уже весь размякъ какъ-то отъ внутренняго удо- вольствія и только топчется на одномъ .мЪстЪ да повто- ряетъ: — Ну!., ну!., полно!.. Наконецъ, когда, расцЪловавшись троекратно съ матерью и отцомъ, нашъ ополченецъ, — этотъ одинокій холостякъ и мелкопомЪстный дворянинъ, раненый въ ногу и вер- нувшійся пзъ Севастополя, — усаживается около печки и закуриваетъ длинную трубку «Жукова», какъ вполнЪ” «свой человЪкъ»,— является и сама Акулина «поклониться барину». — Милости просимъ,—говорить она.—Хорошее это дЪло, что опять пожаловали, батюшка... — Здравствуй, старая... А что хорошаго—другимъ надо- Ъдать, коли некуда себя дЪвать? — И-и, батюшка, какъ хорошо-то на людяхъ!.. Что оди­ нокому?.. Къ чужой семьЪ прилЪпишься и то свЪтъ уви- • дишь... „ — Должно-быть, что правда твоя, старуха... А поди-ка ты тамъ съ Прошкой опорожни-ка сани да прибери... — Вынесли, батюшка, все ужъ вынесли: и поросятъ и гусей...

RkJQdWJsaXNoZXIy NTc0NDU4